Шрифт:
Был Василий весь в отца: с рыжинкой, курносый и круглолицый,— ничего не передала ему Пелагея колюховского, — самойловский парень — в движениях легкий, на слова быстрый, с гонорком. Под началом таких работать — не сахар есть.
— Ты отца-то помнишь? — неожиданно для племянника и для себя спросил Колюхов.
— Да вроде помню. Как во сне. А что?
— Да ничего. Схожий шибко. Вот не видел тебя, а признал бы.
— Об этом мать все время толковала. Не на соседа же мне походить! Давай-ка, Андреич, тяпнем с тобой пока что.
Но «тяпнуть» не удалось. Пришли племянница Катерина с мужем. Была она постарше Василия, но такая же рыжая и подвижная. Подала запросто Колюхову руку, сказала, что рада видеть, и сразу отошла помогать Анне. Петро, муж ее, черноголовый и — редкость по нынешним временам — рябой, деловито представился, сел, как чужой, и сразу полез в карман непривычного выходного костюма за папиросами.
— Где сегодня был? — начальственно спросил его Василий.
— Ячмень с Аргунихи возил.
— Много там еще подбирать?
— Гектар сто. Может, меньше. Добрый ячмень. Дня за два добьют.
Мужики заговорили об одним им ведомых делах, Колюхов смотрел на них и думал, как это оно так получается, что вот Петро, мужик, как видно, с головой, с характером, так легко во всем слушается младшего на добрых пятнадцать лет Василия, будто знает все хуже его, а тот повелевает ему и ничуть не тушуется. На заводе, на стройке — там понятно: кто знает больше, тому и вожжи. А тут? Василий никаких таких наук не проходил, как сам признавался, едва семилетку кончил, Петро тоже грамотный, дурака за машину не посадят, а вот поди ж ты...
Подошли еще гости: старший племянник Виктор, которого Колюхов помнил сопливым пацаненком, теперь уже слинявший, немолодой, с орденскими колодочками на пиджаке не то за войну, не то за труд — сразу узнавший дядю и начавший вспоминать что-то, чего Колюхов никак не мог припомнить; средний — Афанасий, учитель, смотревший на дядю, как на забытого ученика, со снисходительной ласковостью, но без участия; жена Афанасия, тоже учительница, крашеная и завитая, уже тяжелеющая женщина, которую все называли по имени-отчеству — Майя Васильевна. Ждали каких-то нужных соседей, но те, соблюдая деревенский этикет, медлили, чтобы прийти последними.
Хоть и собрались тут все свои, все блондины, как приговаривал Василий, все же чувствовали себя все неловко, напряженно. Разговор шел вроде и о деле, об уборочной, но какой-то рыхлый, необязательный, шутки в адрес женщин кидались нарочно громко, заученно, вопросы Колюхову задавались тоже без интересу, лишь бы держать его в кругу, и он отвечал коротко и неопределенно.
Мужики курили и надымили уже порядочно, пришлось открыть окна. Колюхову казалось, что вся эта неловкость случилась из-за него, из-за того, что племянники не знают, о чем с ним, стариком, можно говорить, и он пересел к окну и стал смотреть на ярко-зеленый куст крыжовника, высвеченный квадратом яркого электричества. Кто-то выплеснул на куст недопитую воду, и листья выглядели так, будто только что прошел короткий дождь.
«Жаль, Пелагея померла, не дождалась, — думал Колюхов, —все тогда было бы по-другому. Этим что до меня, кто я им? — чужой дядя. Сестра, она и есть сестра. Росли вместе, нос ей вытирал...»
Но маленькая Палашка никак не вспоминалась. Вставала в памяти не Палашка — Пелагея Самойлова, ладная, широкозадая баба в соку, веселая, перенявшая от мужа привычку резать в глаза «правду-матку», похожая лицом на него, Федора, и все же и тогда уже совсем чужая. Оно и понятно: вылетят птенцы из гнезда, совьют свои гнезда и готовы глаза друг другу выклевать за паршивую соломинку. К тому же — тсозы [1], комбеды, кулаки, черт те что! — не до родства-кумовства. Теперь бы другое дело: ничего меж ними не встало бы, не помешало вспоминать, говорить, делиться последними , днями. Так нет ведь — померла!..
— Надо бы завтра на кладбище сходить,— сказал он вслух. Думал, никто и не услышит его неуместного слова, но сразу же отозвался племянник Виктор:
— Сходи, дядя. Нам-то некогда. Им вон уборка, мне на ферму, коровка там заболела. А ты с детьми сходи, они знают где.
Виктор работал в совхозе ветеринаром, и это сказалось не только на его характере, но и на всем облике: приземистый, лысый, он походил на большую добрую лягушку, кривил все время в неумелой улыбке рот и сыпал частыми ласковыми словечками: коровка, молочко, хлебушко, и отсутствующую по болезни жену именовал не иначе как Тонечкой, при этом стеснялся и горбился. Видно, как привык в молодости стыдиться своего занятия, так и пошло. Василий обозвал его телячьей повитухой, а он и не подумал обидеться. В кого такой — не колюховский, и не самойловский. За что и награды только?
— Там от елочки оградка голубенькая,— уточнил Виктор.
— Да найду, найду, Иванович, — успокоил его Колюхов. — Делать мне нечего...
Пришли соседи с баяном, стеснительно-важные и громкоголосые, и всем полегчало: можно начинать.
Мужики уселись первыми. Федора Андреевича усадили на красное место, бабы расселись напротив мужчин, и Василий на правах хозяина первым поднял стопку:
— С приездом, дядя Федя! Спасибо, что наведался.
Все чокнулись друг с другом, выпили, застучали вилками. А Колюхов будто подавился слетевшим с Васькиного языка словечком «наведался», не проглотить его. «Наведался!» — Он не наведался, он приехал. В родное село. К себе. К себе потому, что он, Колюхов, кроме как здесь, считай, нигде и не жил. И мысль эта так поразила его, что он не сразу расслышал слова племянников, обращенные к нему.