Шрифт:
Неудивительно, что, выйдя (уйдя) из такого гиблого дома, братья Розановы особо ценили Дом и Семью как идеал и первооснову жизненного устройства.
Старший, Николай, подтверждал это в обдуманном создании своей семейной жизни; младший, Василий, менее основательный и практичный, но одаренный способностью мыслить и обобщать, к своему личному опыту добавил размышления о семье как о первооснове человечества и его спасении. Свою семейную жизнь братья начинали совершенно по-разному.
Старший строил семейную жизнь разумно, утвердившись в работе, обеспечив необходимые средства. В жены он выбрал девицу некрасивую, но мягкого нрава, обещавшую быть хорошей женой и матерью, — Шурочку Троицкую, только окончившую Институт благородных девиц.
Младший начал семейную жизнь, совершенно не думая о семье. Да и возможности создать семью его первый брак не сулил. Аполлинария Суслова была чуть не на двадцать лет старше. Да и роль матери противоречила ее сути и стилю. И непонятно, зачем ей, изведавшей славу любовницы Достоевского, понадобился брак с зеленым студентиком невзрачной внешности? Взбалмошная, истеричная и сластолюбивая женщина, эгоистка и бездетница, она обладала каким-то злым очарованием и привлекла Розанова, скорее всего, своей близостью с Достоевским, которого Василий Васильевич очень любил.
Во втором браке, по любви, но «незаконном» (А. П. Суслова не давала развода) и начавшемся в неустроенном быту, Розанов не столько «строил» семью, сколько подчинялся условиям жизни, такой, как она могла в то время сложиться.
Однако на своем опыте — отрицательном и положительном, а также на наблюдениях, собранных им фактах из жизни, ситуациях, взятых из литературы, построил Розанов свое учение о семье. Семейный вопрос в России (вопросы семьи и брака, отношение полов) он рассматривал в аспекте историческом, социальном и философском, сообразно с тем временем, с законами Российского государства и православной церкви 1890–1900-х годов. Взгляды его сильно расходились со взглядами значительной части общества, вернее, в чем-то расходились с защитниками «устоев», а в чем-то — с либералами, противниками чрезмерных запретов.
Розанову приходилось отстаивать свои убеждения в спорах с церковью, с ее представлением о нерасторжимости венчания и монашеским отношением к плотской любви, а также с государством, с его законами о браке, препятствиями к разводу и непризнанием детей, рожденных вне церковного брака. Розанов защищал «живую» и «горячую», то есть основанную не на внешних скрепах, а на взаимной любви, семью от «законников» и вместе с тем защищал ее от гибельного воздействия революции.
Одного существенного слагаемого «семейного вопроса» Розанов не учел (или не хотел замечать) — это предела женских сил в приращении семейства. Впрочем, все деды-прадеды, о коих уже шла здесь речь, имели детей «сколько Бог пошлет», и бабки-прабабки рожали ежегодно, а истощившись, кончали жизнь в болезнях.
Тревогу о русской семье моего замечательного предка я понимаю и принимаю. Конечно, сейчас, через сто лет, в совершенно иных условиях, изменился и сам «вопрос». Он приобрел новую остроту, стал еще более тревожным. Семья за семьдесят лет коммунистического режима и десятилетие хаоса перестройки превратилась в больной организм, нуждающийся в срочной помощи (медицинской, правовой, нравственной).
Исторический парадокс: революция освободила семью от пут косных законов, устаревших запретов, дала свободу развода, узаконила внебрачных детей (чего так добивался Розанов); и эта же революция выбила из-под ног семьи основу ее существования — отняла Дом, лишила многих прав, а также осудила (можно сказать, ошельмовала) устои и опоры, на которых семья держится.
Нарушились нормальные семейные скрепы: муж перестал отвечать за семью, так как мужчина в России после Октября потерял право на самостоятельность — перестал быть хозяином в доме и на работе. Женщина под манящим лозунгом освобождения от «семейного рабства» сразу же оказалась под двойным тяглом (труд домашний и вынужденная необходимость работать). Воспитание детей в основном перешло в казенные руки (ясли, детсад, школа). Но никакое бесплатное обучение и содержание детей не могло покрыть нравственного и морального ущерба, причиненного пренебрежением к семье, подменой родительского долга государственной «заботой». Розанов не мог предвидеть этой страшной картины в подробностях, но опасность, которая грозила семье от осуществления социалистических идеалов, он предчувствовал: «Семейный вопрос в наше время принимает остроту не только нравственного, но и физического спасения нации». Слова эти, относящиеся к тому времени, в конце XX столетия звучат уже не как предупреждение, а как сообщение о происходящей катастрофе.
Но вернемся к семье моего деда Н. В. Розанова, в которой родился и из которой ушел в юные годы мой отец.
Мое первое знакомство с родными со стороны отца произошло в возрасте восьми-девяти лет. Отец взял меня с собой, когда наконец после возвращения в Россию приехал в Москву. Оставались у него в Москве братья и сестра, родителей в живых уже не было (отец умер в 1894-м, мать — в 1912 году). Судя по сохранившимся письмам, эта встреча произошла зимой 1918 года.
В памяти от этого визита осталось немногое. Сначала папа отвел меня к немолодой (тогда казалось, «старой») женщине, принявшей меня неприветливо. Он оставил меня с ней, и, поговорив со мной немного, она меня отправила (вероятно, следует сказать «отпустила»), но запомнилось ощущение, что больше говорить со мной не хочет, — возможно, она сказала «теперь ступай».
Мужчины, с которыми разговаривал отец в другой комнате, были со мной приветливы, но разговор занимал их, конечно, больше, чем маленькая девочка, неожиданная племянница. Мне что-то показали, дали посмотреть книжку с картинками или альбом и вернулись к своей беседе.
Неудивительно, что больше всех присутствующих в доме мне запомнился большущий пес, сенбернар, лежавший на подстилке в передней. Мне сказали, что он очень старый и больной, и я долго сидела над ним на корточках, гладила по голове и спине. Он тяжело дышал, от него шел неприятный запах, но я не отходила, мне было его жалко. И вот этот пес в полутемной передней и мое чувство жалости к нему и ощущение, что он «одинок» («лежит совсем один») и «заброшен» («в передней на подстилке»), сохранились в памяти ярче, чем всё остальное от этого похода в гости с папой. От самих же родных, как бы слившихся в одно бородатое лицо, самым памятным осталось то, что кто-то из них был «краснокожим» (лицо его было необычно красного оттенка). Вероятно, этот странный цвет лица и запал в память и оставался в ее глубине «невостребованным» до самого того момента, когда я наткнулась где-то на описание внешности Розанова, в котором упоминался цвет лица и рыжие волосы. И еще я прочитала о том, что Репин отказался писать портрет Василия Васильевича из-за тона его лица. Так возникло предположение, не был ли среди «своих» тогда и Василий Васильевич. В 1918 году он уже перебрался из Петербурга в Сергиев Посад, бывал по делам в Москве. Интересно, конечно, не мое знакомство с ним, а встреча папы со своим дядей. Могла ли она быть? Они, в прошлом антагонисты, в то время, может, и забыли о разногласиях, объединенные общим неприятием Октября и большевизма, общей тревогой за судьбу России.