Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Параллели не существуют без меридианов. Вообразившая себя Татьяной должна вообразить себе и Онегина. Кто она, та самая Женщина, с которой предстоит встретиться мальчику, когда он вырастет? Лиза Калитина? Девушка из Нагасаки, танцующая джигу в кабаках? Тоня Туманова, пытавшаяся сбить с истинного пути Павку Корчагина? Старуха Изергиль с ее декамероновской биографией? Забава Путятишна? Рабыня Изаура? Алла Борисовна Пугачева? Чего ждать от этой виртуальной женщины? Верности боевой подруги? Коварства пресловутой Мурки? Материнской заботы Василисы Премудрой, которая с помощью мамок-нянек поможет решить трудные задачи века сего? Пушкинская Земфира поет: «Режь меня, жги меня», современная Земфира: «Хочешь, я убью соседей, что мешают [тебе] спать?» А лермонтовская царица Тамара, например, имела прискорбное обыкновение сбрасывать своих любовников в Терек.
Даже беглый обзор галереи женских образов ставит вопрос о бедности и богатстве идеала, а также о его добротности, пригодности для жизни, или, выражаясь сухо, адекватности. Неадекватность возникает в том случае, когда персоносфера бедна, а образы ее экзотичны. Женщины из жестоких романсов вроде зарезанной девушки из Нагасаки, отравившейся Маруси и девочки из ма-аленькой таверны сами по себе вполне невинны, я бы даже сказал, расширяют представления если и не о женщине как таковой, то о чем-то с ней связанном. Но все это при условии широты диапазона. А без широты — это все то же диккенсовское «Кандальником, сэр!».
Пересечение в персоносфере параллелей с меридианами задает драматургию человеческих отношений. Может быть, в первую очередь здесь действуют он и она. Перипетии любовных диалогов, исходы любовных драм — все это черпается из недр персоносферы и воплощается в жизнь.
И здесь мы приближаемся к парадоксу или, если угодно, к драме нашей персоносферы. Уже стало общим местом наблюдение, что русское «друг» не передается английским friend или даже close friend. Наша дружба предполагает — и это признают зарубежные исследователи — более тесные отношения. Есть повод порадоваться, какие мы хорошие. Но вот странно… В английской и американской литературе тема мужской дружбы звучит внятно, а у нас слышны лишь неясные, хотя и возвышенные звуки. Да, Пьер с Андреем открывают друг другу душу, а у Холмса с Ватсоном (как, впрочем, и у Арамиса с д’Артаньяном) этого и в заводе нет. Но вправе ли граф Безухов похвастаться таким надежным другом, которому, как герою О. Генри, можно адресовать короткий призыв: «На помощь, друг!» Для нас дружба — это прежде всего доверительное общение, взаимная исповедь, осознание братства и совместной устремленности к высшему началу. И лишь в последнюю очередь это партнерство, парные отношения, восходящие к рыцарскому воинскому товариществу. Но ведь именно этот рыцарский союз и есть дружба в собственном, узком смысле слова, подобно тому как любовью в узком смысле слова называется чувство между мужчиной и женщиной, а не братская привязанность. Однако и в отношениях между мужчиной и женщиной в нашей литературе, как ни в какой другой, присутствует нечто большее, чем просто любовное влечение. Здесь и духовный союз, и целая гамма сложных чувств, иногда трогательных, как у Александра Адуева и его молодой «тетушки» Елизаветы, иногда смешных, как у Верховенского-старшего и Варвары Петровны. Ни для кого не секрет, что подобная «размытость» интимных отношений присутствует и в нашей жизни.
Но драма нашей персоносферы распространяется не только на любовь и дружбу. Всякие «специальные» отношения, всякий «специальный» человек вызывают у нашей литературы некоторое подозрение: а не есть ли эта специализация — отпадение от целого? Верный слуга, исполнительный чиновник, хозяйственный помещик — все это хорошо, но не кроется ли за этим однобокость? Если даже от женщины требуется нечто большее, чем любовь и семья, то что же говорить об отношениях служебных! Социальная жизнь представлена у нас богатейшей коллекцией карикатур, помпадурами и помпадуршами. Положительный идеал — редкость. Может быть, драма всей нашей культуры в том, что стремление к целостному, истинному существованию ставит под сомнение решение частных задач. Все это, разумеется, не стоит понимать слишком прямо. В нашей персоносфере живут и Гринев, и Савельич, и капитан Миронов, и Максим Максимыч, и Тимохин. Но характерно, что все это герои нерефлектирующие, «простые». Чем дальше отстоят литературные персонажи от бытовой православной жизни, тем громче взыскует автор вышнего града. Простому чиновнику Лескова не нужно надрываться, чтобы стать «всечеловеком». А вот у писателей больших тем коллизия русской драмы ощутительна: либо все (чего не бывает), либо ничего (откуда галерея уродов), либо (что чаще) постоянное недовольство собой.
Но какие бы драмы ни разыгрывались на меридианах русской персоносферы, они формируют нашу жизнь и требуют серьезного осмысления. Ведь здесь и любовь и дружба, и отцы и дети, и начальники и подчиненные, и, наконец, народ и власть.
Историзм против дидактики.
До сих пор мы рассматривали оппозицию «я» — «другой», теперь рассмотрим отношения «мы» — «другие». Русская персоносфера отражает и русскую жизнь, и жизнь других народов, поскольку они имеют в ней свои представительства в виде «переводных» персонажей.
Начнем со «своего», а там доберемся и до «чужого». Полнокровное существование в русской вселенной обеспечивается четырьмя источниками: православием, историей, литературой и фольклором. История и литература — это светская культура, православие — «духовная культура», фольклор же — «народная культура».
Когда одной из опор недостает, культура хромает.
Наиболее типичный случай — человек, упустивший из виду Библию, знакомый со стихией фольклора по анекдотам, знающий историю по ее отдельным вехам, а русскую литературу — по тягостным школьным воспоминаниям. Таких людей Солженицын назвал «образованщиной», хотя с таким же успехом их можно назвать и «необразованщиной». Негуманитарное образование вообще не имеет отношения к нашим рассуждениям, потому что само по себе не прибавляет фигур к персоносфере человека. Гуманитарное образование, особенно филологическое, имеет к персоносфере отношение самое прямое, но здесь-то и встает вопрос о его качестве. Так или иначе, но литературно-фольклорная персоносфера, в которую не так давно вводило простого советского человека наше филологическое образование, оставляет огромный провал в понимании «своего». Попытка интерпретировать христианский фундамент культуры как поэтический вымысел, научную отсталость и происки попов оказалась не вполне состоятельной.
Гораздо реже встречается фигура негуманитария-неофита, шагнувшего от братьев Стругацких и «Техники молодежи» непосредственно к Священному Писанию. На русскую литературу такой человек посматривает свысока, считая все светское чем-то второсортным.
Забвение фольклора — это следствие другого неофитства — светского. Это продолжение так называемого гиперурбанизма, когда сельский житель, приметив, что в городе говорят «Федор», а не «Хведор», начинает произносить «фост» вместо «хвост». В мои ученические годы таким «фостом» был уже упомянутый мной серебряный век. «Ante lucem», — с вызовом произносила аспирантка, но брезгливо корчилась при слове «былина», не помнила русских сказок и как бы не ведала о частушках. Я не ставлю, конечно, Устюшкину мать в один ряд со святыми, в Русской земле просиявшими, или с рефлектирующими героями русской классики, я утверждаю только, что познание «своего» не должно быть прихотливо выборочным. Персоносфера русской культуры — реальность.
А что «чужое»? Как представляем себе мы иные культурные миры?
Начнем с мира изучаемого языка. Здесь на наших глазах произошла смена парадигмы. Сначала школа изучала иностранный язык не столько даже на русских, сколько на советских реалиях. В учебниках изображалось то, что в логике называют «возможными мирами». Мы перевели на английский язык слово «колхоз», а во французский его, так сказать, заимствовали. Если верить старым учебникам, во всех странах происходит примерно одно и то же. Позже в основу обучения были положены коммуникативные ситуации, и теперь вместо разговоров о забастовках можно заказать себе обед, снять номер в отеле, сделать покупку в магазине. Но дедовский и прадедовский способ познания чужой культуры через чужую литературу и фольклор и сейчас используется очень и очень скудно.