Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Звуки зыбкие, матовые. Бегут куда-то один за другим — нельзя связать. Фикус в углу; свесил глянцевитые листья, как уши; слушает.
Представляется почему-то вечер — такой далекий! Сколько лет ему тогда было — пять, шесть?.. У березок листочки совсем маленькие, продувные, желтые, земля лиловая от сумерек, и жуки… ж-ж-ж… Везде майские жуки… кажется, что просто воздух жужжит, так их много и так от них весело… А у няньки Мавруши на голове красный платок, и она сидит под березкой, чулок вяжет… Отбежишь, глянешь издали — совсем как большой гриб сыроежка.
Бабаев сидит против зеркала, и ему видно в нем свое лицо. Иногда оно кажется ему отвратительным, иногда красивым — худое, темноволосое, с высокими бровями. А рядом и в зеркале такой тонкий, немного чувственный ее профиль и поспешно завитые каштановые пряди волос над белым лбом.
Бросает пухлые пальцы на клавиши. Звуки прыгают, сплетаются, дрожат, как ценное кружево, вдруг разрываются крикливым аккордом и опять сплетаются и дрожат.
Хочется сказать ей: «Зачем это все? Будет. Не надо больше!» Но она уже понимает, чуткая… Еще два резких аккорда, потом дробный перебор клавишей. Вот она откинула голову, повернулась к нему, шепотком спросила: «Довольно?» Мигает глазами, улыбается. Когда улыбается, то лицо становится совсем мягким, пушистым, точно сделано из одуванчиков… Потом вдруг скучнеет, сжимается, восковеет, залегает складка над переносьем.
— Зла, как сорок тысяч ос! — говорит она, подымаясь, смотрит на него тяжело и неподвижно, как смотрят змеи. — Ведь могла уехать на курсы этой осенью… поймите — год потерян! В Петербурге теперь… электричество… улицы синие… народу — бездна!.. Мчалась бы с какой-нибудь Голубиной книгой под мышкой… а там сходки, споры… Ведь жизнь-то какая, — поймите!
На глаза ее, карие, с желтыми блестками, медленно просачиваются слезы.
Но Бабаеву самому странно, почему ее не жаль, почему хочется ее злить, смеяться над нею.
— На что вам курсы? — спрашивает он едко, закуривая папиросу.
От папиросы вьется дым, и в дыму скрывается она на миг, потом выступает.
— На что курсы? — повторяет он. — Ведь это вы так себе все… зря. — Он старается говорить лениво, обрубленными словами и наблюдает ее искоса, скривив губы. — Курсы… книжки… музыка… туалета-то сколько! — Думает в то же время: «Грубо! Зачем?» — но остановиться не может. — Фанты… хохот… томные взгляды…
— Сергей Ильич!
Она среднего роста, немного полная, и оттого к ней не идет жест возмущения, как идет он к женщинам высоким и стройным. Бабаев живо представляет себе высокую, стройную, с откинутой правой рукой, и Лидочка кажется ему модисткой, от которой не берут плохо сделанного платья, а она силится доказать, что сделано по журналу.
— Сергей Ильич! Не смейте!
— Учиться вам уже нечему, все знаете, — пропускает сквозь дым Бабаев, — а выйти замуж только в таких гиблых местах и можно. Думаете, — отчего женятся? Женятся от скуки, поверьте. На курсах не выйдете, там не скучают… некогда скучать.
Он говорит тяжело и жестко. Ему кажется, что сейчас она сорвется с места, затопает ногами, упадет… что с нею будет истерика. Но она подходит к нему вплотную — горячая, выпуклая, — берет его за погон рукою и говорит неожиданно тихо:
— Ведь вам же скучно… Ведь вот вам же скучно… Ну, отчего вы не женитесь?
Глаза у нее теперь хорошие, простые, сквозные, как у очень маленькой девочки. Смотрят из-под мягких бровей прямо в его глаза. И две завитых прядки волос над ними тоже, кажется, глядят, просто, чуть-чуть стыдливо.
Здоровое, просящее ласки тело всего в двух вершках от Бабаева за каким-то простеньким сиреневым платьем с кружевами.
И никого нет в комнате, кроме трех белых кошек — Милки, Муньки и Мурки: спят все три рядом на старом диване.
— Ведь вы же не… пустынник? Вам нужна женщина… — говорит она, опустив глаза. — Почему же у вас непременно должна быть женщина с улицы… грязная… фи!.. больная… захватанная.
Ему странно, что она говорит это. От лампы свет падает сзади ее, и она в тени. Может быть, это помогает ей?.. Но он видит, что она пропустила что-то, и добавляет:
— С букетом дешевого одеколона… На лице белила… Каблуки у нее высокие, стоптаны набок… обязательно стоптаны набок… внутрь…
Почему-то вдруг становится тоскливо, робко. Лидочка берет в руку его жетон из училища. Рука у нее небольшая, белая; суставов на пальцах не видно, только ямочки.
Теперь она еще ближе к нему. Теперь от нее к нему перебросилась горячая сплошная сетка желаний и жжет.
— Вы — хороший… вы — умный… — говорит она, наклоняясь: голос у нее стал тверже, точно сквозь него прошел металлический стержень. — Вы — один… за вами ходить некому… Ну, кто о вас позаботится? Денщик?.. Разве не надоело вам: все один, все один…
Нужно взять ее… Нужно обхватить ее руками там, где она ближе всего к рукам, — в перегибе тела.
Глаза ее стали мутными — желтых блесток нет. Развилась и легла почти прямо одна прядка волос на лбу… У него в голове сплошной гул, точно звонят там в колокол.