Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Вот!.. Это оно и есть, братцы мои!..
И обвел всех кругом светлым голубым взглядом.
Застыдясь, убежала широкозадая Феклунька в избу, хлопнув истово дверью, а Никита Фролов сказал медленно:
— Вот им что надоть, — слухайте!.. Как они, собаки, над трудом нашим хресьянским, над землицей знущались, будто она не нашим потом-кровью полита, не нам предлежит, а, стало быть, им что ли-ча, то земле их, матушке, и передать живыми: вкопать их в земь по эфтих вот пор (он показал сухую свою, черную, всю из жил и провалов шею), а головы им оставить всем наружи… и бельмами своими пусть на нас лупают… И как они всю жись нашу хресьянскую обгадили, то так чтоб и их обгадить!.. Вот!..
Пожевал беззубым ртом и вновь оглядел всех ясно и найденно.
Постояли недолго старики, представив, как это выйдет, и решили:
— Та-ак!.. Это сказано дело!..
Но вспомнил еще что-то Патрашкин Пров.
— А помните, как межу нам нашу сельскую в башки вбивали?.. Сколько ж это тому, — годов шестьдесят, али помене?.. Мне тогда двенадцать годов было, за других не скажу. Положили нас, мальчишек — девчонок, на межу носом, да та-ак влили по заднице, — бра-ат!.. Ори не ори, — не поможет!.. Это затем, стало быть, чтобы помнили мы на всю жись нашу, игде эта самая межа идеть… Евсевна была тоже… Паранька… Ее Паранькой звали… Рядом со мной ее секли… Ох, и визжала ж девка!.. Ну, опосля нам конхаветов, орехов, жамков всяких, — ешь, не хочу!.. «Будете, — говорят, — межу теперь помнить, сукины коты?» — «Ну, а то, — говорим, — не иначе, как после такой бани забыть нельзя!» А они говорили распахать!.. Межи-то!.. Чтобы ни одной межи нигде… И все, чтобы обчее…
— Это ты к чему? — хотел было повздорить Анишин, но Андрей Кривой сказал:
— Ведь и я помню… И меня ведь тоже!
— Ну да, и ты был… К тому я, — всех робят на это надо скликать, — до сход солнца поднять: помнили чтоб, как в комиссарах ходить.
— Им жить, не нам… Это ты, диствительно, правильно сказал…
— Знамо, правильно… как нас учили, так чтоб и их…
И обратно к холодной пошли уже молча, но твердо, по ветхой земле, все видавшей, медленно переставляя натруженные за долгую жизнь ветхие ноги.
Канаву для казни решено было выкопать у запруды.
Была в низине за селом в глинистой прослойке запруда, в которой долго, почти все лето держалась дождевая вода. В запруде этой валялись обыкновенно свиньи, плескались гуси и утки… Но немного поодаль земля уже шла мягкая — супесок. В этой-то мягкой земле около запруды и копали канаву, пока светила луна, назначенные стариками.
Дело это было нетрудное, и справились с ним за какой-нибудь час.
Копали молча и споро, по-рабочему хекая и пыхтя.
Один из четырех сумрачно говорил одному из шести — рязанцу:
— Мы что ж?.. Мы — совсем ничего… Проезжали тут мимо такие, как вы, говорили: «Товарищи, гарнизуйте на месте Советскую власть!..» Ну, мы, конечно, гарнизовали…
— Вы бы им пониже поклонились, старикам своим: «Так, мол, и так, ошибочка у нас вышла, дорогие папаши, простите!..» Они бы, глядишь, и простили, — заулыбался криво рязанец.
— Не-е!.. Ку-уда!.. Так рассерчали, — стра-асть! Теперя нам то-ошна дорожка будет!
Это скулил сухорукий председатель комбеда. Он был утлый на вид парень, — верблюжьи губы, утиный нос, а голова с перехватом, как лежачая просвирка печаткой вперед, и глаза выпуклые, как у близоруких.
Теперь они были натруженно красные, эти глаза, и всё изумленно мигали.
— Видать, что не из очень ты умных, — решил, оглядев его всего, рязанец.
— Очень умных у нас игде взять?..
— Ось, слухай, — тем временем вполголоса говорил другому полтавец, — чи такi дурни у вас тут живут, що им абы сiрое, то и вовк… Шо вiн, партийный, чи шо, — от той лядачий? — и кивнул на сухорукого.
— А ты, значит, по-русскому балакать не можешь, — отозвался тот не без насмешки. — А я, видишь ли, по-хохлацки не понимаю.
— Гм… А революцию понимаешь?
— Это дело совсем особое… Потому как я сам год пять месяцев во флоте служил.
— Без году пять месяцев?.. Много!
— Так что вашего брата-хохла мы тоже знаем отлично… «Самоприделение народностей без анекси и контрибуции!..» Зна-аем!.. Уче-ены! Как зачали в семнадцатом году определяться, черноморский флот делить, — так они себе, ваши хохлы, «Кагул» забрали!.. Ну, молдаванов у нас восемьсот человек нашлось, — тем давай «Волю», — дредноут самый лучший. «Мы, — говорят, — на нем свой флаг выкинем!..» А мы тогда, — великороссы назывались, — собрались это всего-то нас девяносто человек на весь флот, — ни одного корабля нам не досталось!.. До того досада взяла! Сошли мы все на берег, анархистами себя объявили да с черным флагом по улицам пошли… А один с дурной головой так даже в море кинулся!
— Видал такого? — кивнул на него татарину полтавец и уж заискрился весь, чтобы отмочить шутку, но татарин спросил матроса:
— Вы тоже комбед?
— Нет… Ревком.
— Председатель?
— Ну да… а то кто же?.. — И довольно строго наморщил немудрый, но упрямый, четырехугольный, сектантский лоб, закусил заячью губу, поиграл тяжелой челюстью.
Плечи у него были дюжие и шея, как налитая. Одет он был в матроску и сподники — по-домашнему.
Остальные двое здешних держались вместе и лицами были схожи. Оба кудреватые, веснушчатые, мелкозубые; глаза беспокойные, мышиные. И когда они перекидывались отдельными словцами насчет комиссаров, то понять их было невозможно.