Шрифт:
И мне вдруг стало ясно, что я давно жалею себя, и теперь мне больше нечего было от себя это скрывать, и я пожалел себя уже совсем откровенно, и тут мне стало очень грустно и одиноко...
Знаете, бывают такие минуты, когда с какой-то странною тоской думаешь о том, что где-то есть тихие, засыпанные чистым снегом города с уютными огоньками в окнах... И эти люди, которые вокруг тебя сейчас пьют вино, зажигают сигареты, незаметно поправляют прически, громко говорят или тихонько смеются, люди эти потом вернутся к тем домам с уютными огоньками, и их радостно встретят, и они разденутся, в прихожей оставив уличный холод, и снимут сапожки или башмаки, и будут сидеть с ногами на старой тахте, пить чай и слушать метель за окном. И это кажется тебе таким несбыточно-дорогим... Как будто у самого тебя нету теплого дома, куда ты потом вернешься... как будто бы тебя некому встретить... как будто сам ты будешь скитаться вечно...
Или это и есть то самое щемящее чувство дороги, о котором поется в песне?
Я снова вспоминаю о той жесткой ладони, которую поставила перед трапом судьба, отделив меня от остальных. Чего там, ведь мы думаем об этом в аэропортах, мы думаем об этом потом, когда сверху смотрим на подернутую синеватой дымкой такую далекую — оттуда — землю.
Раньше для меня вообще как-то само собой разумелось, что самолеты могут разбиваться, автомобили врезаться один в другой, моторные лодки — переворачиваться и тонуть.
И только потом я понял, что авария — это не правило, а трагическое исключение из него, которое, как водится, лишь подтверждает правило; только потом я понял, что самолеты, автомобили и лодки должны лететь, мчаться и стремительно нестись по воде, поддерживаемые сумасшедшим запасом прочности и крепостью человеческой работы, ведомые мастерством и волей, которые борются до конца.
Странно: понял я это после аварии на одной из причерноморских дорог, когда вдвоем с таксистом, известным автогонщиком, щадя другую машину, мы по всем правилам врезались в бетонный столб и повисли над морем на одном колесе...
Правда, самолеты все-таки — статья особая.
Потому что многое хранит нас на земле — инстинкт, чувство тревоги и утроенные опасностью наши сообразительность и ловкость. Я могу накрепко вцепиться в сиденье и вовремя упереться ногами; я смогу выплыть, если вдруг повезет... А входя в самолет, все возможности своего психофизического «я» ты как бы оставляешь на земле, и среди провожающих остаются и предназначенный тебе Добрый Случай, и почти всегда рядом с ним остается твой Шанс...
Конечно, самолеты должны лететь... Но что меня сегодня ждет?
И вот сижу я, притихший, а боги словно бы спорят обо мне над моей головой. И, твердо полагаясь на них, все-таки я пожалел себя еще и про запас, на всякий, так сказать, случай, но долго жалеть — это очень трудно, даже если ты жалеешь себя самого, и тогда я сказал себе: «Ну, ну, не скисай! Ладно, парень, не такой уж ты и несчастный!..»
Мне вспомнился рассказ летчика о том, как в Братске не пустили в самолет самую малость подвыпившего человека, как вместо него полетел другой...
Тому парню из Братска сейчас, пожалуй, немножко похуже. Ведь для того это какая большая обида... Начнет доказывать, что он прав, и раскричится в милиции. Или потом напьется уж обязательно и будет размазывать по лицу пьяные слезы: в самом деле, за что?
Это ведь смотря на какой характер, а то обиды и на полжизни хватит, и на всю жизнь.
Интересно, знал ли начальник дороги, у которого могут срезать лимиты, каким образом для него выгадали место? Сказал ли он: «Вы поосторожней там, вы помягче с тем человеком — я потом прослежу...»? И вспомнит ли его, когда, отстояв свои лимиты, он выйдет из министерства, вздохнет полной грудью и чуточку постоит, глядя на суету и мельтешенье вокруг?...
А дежурная — вспомнит ли она вечером этого парня?.. Пожалеет ли его? И — шепотом — извинится ли перед ним? И вспомнит ли его милиционер, скажет ли другу: «Ты знаешь, как-то сегодня нехорошо получилось...»?
Вечер за окном уже начинал синеть, снег теперь не блестел ослепительно, а стал серым и подернулся дымкой, и по черной бетонной полосе маленький «газик» прокатился уже с огнями.
Вылетел ли из Москвы мой самолет, тот самый, на который я хочу сесть ночью?
Первым делом я подошел к справочному, и там была уже другая девушка, тоже совсем молодая и очень милая, и она сказала мне, что вылетной из Москвы пока нет.
Я снова потолкался по аэровокзалу. Дневные полеты, видно, уже закончились, и он теперь обезлюдел и затих.
Снова поднявшись наверх, я сел теперь в холле спиной к ресторану, глядя в такое же, как и там — от пола до потолка, — двойное окно. Толстые стекла совсем уже потемнели, в них двоились рыжие плафоны, а за ними замерзал уже совсем густой зимний вечер, простроченный цепочкой убегающих вдаль фонарей.
Сначала из города пришел автобус, потом на площади развернулась легковая машина, на обе стороны ее крыльями распахнулись и беззвучно потом захлопнулись дверцы, и на лобовом стекле сбоку светлячком зажегся зеленый огонек.