Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Подобно рыцарю Делоржу я ушел от бесстыжей красавицы, полный гордой печали. Вот и еще раз подтвердилось, что с женщинами нельзя вести разумной беседы!
Но про себя я обо всем этом задумался.
Почему, в самом деле, Блок назвал себя одиноким? Разве не было у него жены, которая жила прежде всего для него; и матери, которая, собственно, тоже не помышляла ни о чем больше; и, наконец, тетушки, которая им восхищалась.
А кроме того, у него были друзья, прежде всех — Женя Соловьев и Пяст. Одинок? Да не был он никаким одиноким!
А еще и «простой». Это Блок-то простой? Тогда я не мог еще во всем разобраться в полной мере, но теперь-то понимаю, что Блок был как раз полной противоположностью того, что понимают под простотой.
А я? Приятно, конечно, когда тебя так величают и отличают, но был ли я и взаправду когда-нибудь таким одиноким, каким мне иногда хотелось казаться, напялив на себя маску одинокого Байрона?
С другой стороны, все существо Блока свидетельствовало о его честности и правдивости; чувствовалось, что он всегда стремится говорить только правду, так что негоже было бы сомневаться в его словах.
Или Блок сам обманывался на счет своего одиночества? Или украшал себя им? Играл? Играл с другими? Или — с самим собой?
Может быть, в конце концов за видимой и осязаемой реальностью была другая, бессознательная (подсознательная) жизнь, за кажущимся феноменом — по-настоящему реальный ноумен метафизического существования, который был определеннее, решительнее, истиннее, чем очезримая жизнь?
И что тогда было истиной?
То ли, чем мы здесь жили, мыслили, ощущали, или та неизвестная, загадочная глубь, которая руководила нами, определяла, какими нам быть?
Почва под ногами зыбилась и шаталась. Если видимая истина не есть истина, то где же ее, истину, искать? Или никакой истины нет вовсе? Одна лишь игра в прозрение? И мы лишь куклы в космическом балагане, а за нити дергают невидимые и неведомые персты?
Как учительствующий ученик философии я, разумеется, был знаком со светлыми мыслями Фихте и особенно Гегеля о том, что каждый тезис неизбежно влечет за собой антитезис, дабы слиться с ним в синтезе. Может, в том и есть последняя тайна бытия?
Тезис, антитезис, синтез — вроде бы убедительная конструкция, ее- я и пытался освоить, не догадываясь о том, что эта духовная эквилибристика не дает ничего кроме расчленения и сочленения.
Да и как было мне о том догадаться? Головы куда поумнее моей не только выстраивали на таких конструкциях свое мировоззрение, но и реализовывали на их основе сложнейшие политические и социальные преобразования, ставшие памятными вехами в историческом бытии. Разве нельзя всю запутаннейшую историю человечества запросто свести к этим формулам?
И вроде бы можно сказать, что такое мышление и есть мышление диалектическое, ближе всего подходящее к истине. На этой основе базируется диамат, диалектический материализм коммунистов, и можно лишь удивляться, что ему уже давно не противопоставлен какой-нибудь диалид, диалектический идеализм (прелестная идея). Диалид против диамата.
Тогда, в двадцать лет, я впервые почувствовал нестабильность духовного мира.
Не нужно думать, однако, что я вел жизнь какого-нибудь отшельника, испепеляемого поиском истины. В подсознании могло происходить все, что угодно, но в конкрет-
ной жизни я оставался прежним — молодым человеком, склонным к игре, может быть, в ее довольно дешевом варианте. Думается, что так бывает со всеми, — есть вещи, которые просто надо изжить.
Отсюда и происходит, вероятно, то великолепное в своем реализме выражение, следующим образом описывающее бездны метафизики: у человека-де пелена спадает с глаз.
У родителей моих был старый семейный хронограф, в который вносились даты рождения и смерти домочадцев. Большой кожаный фолиант, в который я теперь нередко заглядывал. Благодаря стихам Блока я натолкнулся на Апокалипсис, а мое разросшееся тем временем собрание переводов его лирики я хотел назвать строкой из нее — «Жена, облеченная солнцем». Апокалипсис произвел на меня сильное, хотя в основном эстетическое впечатление, видимо, под влиянием этого впечатления мне и захотелось создать венок сонетов, посвященных Божьей Матери.
Да будет позволено мне на этом месте вставить кое-какие разъяснения о природе сонета.
Итальянского происхождения четырнадцатистрочный сонет довольно рано распространился в Германии, но по- настоящему его стали использовать и развивать только романтики в начале девятнадцатого столетия; однако венок сонетов, образуемый из разъятия одного сонета на строки вследствие трудностей рифмовки, дается немецкой речи с трудом, ибо она не столь музыкальна, как речь итальянская. Этим и объясняется, что нам известны совсем немногие венки сонетов, да и те восходят в основном к эпохе романтизма и не отличаются, как правило, формальным или хотя бы идейным богатством.