Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Пожар наделать?.. И чего ты здесь торчишь? Твое здесь место?
Сторож пополз в боковую печь к своему складу, вздевая на ходу картуз.
— Сколько добычи? — привычно спросил у откатчиков.
— Пятьдесят вагонов, — сказал один, а другой поправил: — пятьдесят четыре.
— Мало.
— К вечеру свое набьют — пятьсот вагонов, — обнадежил Косырев.
— А в номере десятом видел, как рельсы кладут? — вспомнил Матийцев.
— Видал, — сажен пять проклали.
— По ватерпасу?
— Нет, без вертипаса… Я ему говорил — Ракушкину, — а он одно слово: «У меня глаз — вертипас». Ну, я его попросил: «Иди, когда так, к чертовой маме, когда много об себе понимаешь».
— Да-а… Пусть как хочет кладет, — усмехнулся Матийцев.
Прошел в конюшню к Дорогому на лошадей посмотреть. Это было единственное место в шахте, где чуялось что-то похожее на барское имение, представлялся тенистый сад, около пруд, белые облака на синем небе — так как стояли или лежали в стойлах лошади и мирно жевали сено, а конюх Иван, по прозвищу Дорогой, крепчайший, бородатый, широкий старик, в кумачовой рубахе и рыжей жилетке, как будто вот сейчас возьмет в повода целый табунок и поведет купать на пруд, поодаль от бабьих мостков, под ивы, на белый песочек, где кулики свистят и плачут чибисы…
От двух электрических лампочек было тут почти светло.
— Доброго здоровья, дорогой, — поклонился Иван Матийцеву.
— Ну что… Как у тебя тут? — улыбнулся длинно, но не насмешливо Матийцев: он уважал Дорогого; Дорогой был, как домовой в своей конюшне, только что не заплетал по ночам гривы, да ведь и незачем было, если лошади были не выездные.
Но он был прискорбен теперь.
— Вот, посмотрите, дорогие, что анафемы сделали: Лоскутному бок примяли… бензиновозкой… А?! Ну, бога хваля, дорогой, ребра, кажись, целые — не жалится, и глаз ясный. Ну, какие же анафемы, дорогой, — не могли лошадь остеречь, поставить в затишье. Самая умная лошадь, дорогие, — и такой ей испуг сделать! Бога хваля, ничего — щупал я сквозь. Полома ребров нету, только примяли… Новую Зорьку им отпустил взамену. Не одобряют Зорьку, дорогой: нравная очень, дорогие: в хорошей жизни жила.
Матийцев пощупал мокрый бок пестрого Лоскутного: действительно была вдавлина небольшая.
— А у кого Зорька?.. Какой коногон?
— Божок, дорогие… у Божка в обучении. Как бы не испортил ее, дорогой, — а?.. Так глядеться, ничего лошадка, — ну, нравная… Вот Магнит — это так, это наша. Ох и лошадь добрая, дорогой!
Матийцев провел рукой по крупу тоже новенького огромного вороного Магнита и хотел уж уйти, а Дорогому хотелось еще показать:
— Посмотрите, Карапь как у нас справился, — не узнать! Сами, дорогие, видели, как к нам спустили, — совсем был нестоющий, дохлый — в этом месте рукой обхватить, а те-перь, дорогие, — худоват еще, конечно, ну-у, не так!.. А Моряк у меня на овсе… Посмотрите, дорогие, как лошадь загоняли, — в ночной смене была. Нельзя так до тоски лошадь доводить… воспретите им, дорогой.
И, нацедив ведерко воды из-под крана, осторожно намочил лежащему рыжему Моряку острое темя.
Вспомнил Матийцев, что больше уж не увидит конюшни.
— Ну, прощай, Дорогой, — искренне сказал он, — прощай.
— Счастливо, дорогой!.. Дай бог путя, дорогой!..
Обласканный этим «прощай», Дорогой снял картуз и шлепнул его на густые еще лохмы только тогда, когда вышел из ворот Матийцев.
Рядом было депо бензиновозов, но туда не хотелось заходить: машины как машины, и притом кволые, ломкие и опасные: уж два раза горело депо от шахтерских цигарок. Хорошо, что нет в шахте гремучего газа: легче дышать.
Потянулся дальше тихий штрек. Только из одного забоя сбоку виден был огонек, крохотный, как восковая свечечка, и глухие ватные удары кирки об угольный пласт. Кто-то полулежит там голый до пояса, и на черной спине полосы от едкого пота, а на зубах хруст.
Думалось в тишине Матийцеву о том, что читал недавно, как известный ученый решил, что пессимизм молодежи началом своим имеет каких-то бактерий, заводящихся в тонких кишках… «Хорошо, пусть так… Ну, а если решит другой ученый, что Христом — это тоже от бактерии… в толстых кишках, например? Разве легче от этого будет кому-нибудь?.. Какая чушь!»
Встретилась партия человек в пять, — шли с работы наверх. Привычно поднял к ним лампочку.
— Чьи?
— Горшкова.
— Откуда?
— С четвертого номера.
И разошлись.
Пропустил мимо грохочущий бензиновоз с десятью вагонами, спешивший к плите. Осветил уголь, машиниста. Промахнули гремя и скрылись за поворотом.
Двенадцатилетний мальчишка Федька, дверовой, который только и делал целый день, что отворял и затворял двери посередине штрека, — чуть только слышал справа или слева гул вагонов, — распахнул и перед ним двери настежь.
— Ну что… скучно, небось? — кинул ему на ходу Матийцев.
— А то не скучно? (Федька был внук Ивана Дорогого.)
— Терпи, терпи… учись: тебе еще долго терпеть, — и улыбнулся про себя, отходя. А за дверью недалеко был боковой пролаз на ту самую «литеру Б», куда пошел Автоном Иваныч, а чуть дальше — та печь, в которой обвалом засыпало двоих: Ивана Очкура и Семена Сироткина. Печь эту закрестили и заделали дощатой решеткой, мимо решетки этой вот уже недели три старался не ходить Матийцев, а теперь подошел к ней вплотную и долго смотрел и вслушивался: теперь это можно было.