Шрифт:
Исмаил подошел к отцу с поклоном. Сел напротив. Шейх о чем-то спрашивал. Мальчик отвечал. Почтительно, испуганно. Джазибе подумалось: трудно быть сыном знаменитого мудрого отца.
Лицо Бедреддина осветила редкая улыбка. Он положил руку на плечо сыну. И сердце Джазибе зашлось от любви к этим двоим, мужчине и мальчику. От страха за них, таких маленьких среди бездушной бескрайней пустыни.
Воистину смертного страха натерпелась она, когда шейх Ахлати отправил Бедреддина в самую пасть лютого хищника, в логово Железного Хромца. Ловила каждый намек, каждое слово, расспрашивала Марию, нет ли вестей с Востока. Вести были одна страшней другой. Мало кто возвращался от Тимура подобру-поздорову. Джазибе молилась пять раз в день, но боялась даже в мыслях просить за мужа: грешница она. Вседержитель может наказать ее, причинив вред любимому. «Ты получишь все, чего хочешь, когда перестанешь хотеть». А она больше своей жизни хотела, чтобы жил он.
Но, пожалуй, всего трудней дались ей последние часы. Вернувшись в Каир, Бедреддин не заглянул домой, явился прямо к шейху. Джазибе приготовилась к встрече, принялась ждать. Текли часы, солнце удлинило тени. Замерли голоса улицы. А она все ждала, вздрагивая при каждом шорохе: чудились его шаги.
Вечером пришла Мария. Джазибе с плачем кинулась ей на шею. Мария гладила сестру по волосам, рассказывала о празднестве, которое устроили мюриды в честь ее мужа, о том, как встретил его шейх, с которым они сейчас ведут беседу.
Зажгли свечи. Принаряженный Исмаил заснул над Священным писанием, за которое усадила его Джазибе. Бедреддина все не было. Если бы не Мария, она бы не вынесла этого.
Когда стало совсем темно, раздался стук дверного молоточка. Во двор быстрым шагом вошел Касым из Фейюма. Мария поднялась ему навстречу.
— Где мевляна Бедреддин?
— В обители, госпожа. Готовится начать эрбаин… Вместе с шейхом. Попросил только дозволенья прежде повидаться с сыном. Шейх прислал меня за ним.
Еще сорок дней после всего, что было, не видеть его лица, не слышать его голоса, не обонять запаха его! Джазибе закусила руку, чтобы не закричать.
Мария вскинулась орлицей:
— Нет, не Исмаил, а я пойду с тобой!
Какими бесчувственными глупцами бывают в своей одержимости мужчины, даже такие мудрые, просветленные!
Джазибе не знала, как удалось сестре убедить шейха Ахлати. Но Бедреддин пришел. Один день и две ночи провели они вместе. То были самые счастливые, самые горестные для нее часы, по крайней мере так думалось ей теперь, у засыпанного колодца посреди Синайской пустыни. Счастливые потому, что с обновленной страстью вкушали они радость полузабытой полноты телесной и душевной гармонии, добытой годами совместной жизни, что притерли их друг к другу, как в венецианских сосудах для благовоний притерта к горлышку пробка. Когда понимаешь каждое движение другого и знаешь, чем на него ответить. А горестными эти часы были оттого, что со своей далекой родины Бедреддин привез нечто отчуждавшее его, что он не хотел или не мог с ней разделить. Жесткое, как камень, не растворимое ни страстью, ни нежностью. Ей предстояло самой увидеть, самой понять то, что увидел и понял Бедреддин, чтобы разделить с ним и это. Она готова была следовать за ним, куда он прикажет, впервые в жизни и, наверное, навсегда расставшись с сестрой, которой она, грешница, стольким обязана. Джазибе не жалела об этом. Напротив, пожелай он, рассталась бы с сыном, да простит ее Аллах, ибо не было больше для нее жизни без этого человека, как не может быть жизни для части тела без целого.
Бедреддин услышал ее мысли. Поглядел в ее сторону долгим взглядом. Улыбнулся, но не светло, а как-то виновато. И Джазибе поняла: он любит ее.
И опять мерно звенели колокольцы. Снова катились навстречу неподвижные волны бескрайнего песчаного моря, не давая глазу ни на чем-то остановиться. Море и пустыня оставляют человека наедине с самим собой, каждому показывают его самого.
Да, он был виноват. Перед родителями, чьи седины ничем не утешил. Перед поруганной родиной, которой ничем не помог. Перед своей Джазибе, чья любовь его обратила на путь. Перед шейхом Ахлати, чей зарок исполнить он не сумел…
Бедреддин увидел лицо Ахлати, услышал его голос: «Десница Подателя Благ подносит мне смертную чашу. Настала пора крылья сердца расправить, чтобы лететь к Извечному Свету. Ты, зеница ока моего, должен занять мое место, когда я уйду, ибо нет здесь, кроме тебя, достойных его. И да пребудет в тебе после меня тайна Посланника Истины». Глаза Ахлати смотрели на Бедреддина, но взор был устремлен в бесконечную даль, будто видел он то, что не видно никому. Словно сам он был уже не здесь.
Утром отправился шейх на пятничный намаз в мечеть Ибн Тулуна. Растянулся во весь свой огромный рост на-каменных плитах просторного, как площадь, двора старинной каирской мечети среди толп молящихся. И не поднялся больше.
Его принесли на руках. Когда у ложа его собрались мюриды, Ахлати спросил, кого хотели бы они избрать главою общины, ибо час его пробил. Зная желание шейха, лицемерно отвечали они, что признают водителем в пути и хранителем тайн любого, на кого учитель укажет, но коль он их спросил, то лучшего, чем румелиец Бедреддин Махмуд, они не желают. И тогда шейх объявил им свою волю. И поклялись они подчиниться, повиноваться во всем Бедреддину.
Скоро забыли они о клятве своей. Наверное, предвидел Ахлати и это, но в тот миг вздох облегченья вырвался из его груди: он исполнил свой последний долг на земле. Шейх глянул на Бедреддина и молвил с горькой улыбкой:
— Эй, Мансур румелийской земли! Ты душу отдашь ради друга! — Глаза его наполнились влагой. Две слезы скатились к усам.
Оцепенев, стоял Бедреддин, потрясенный словами шейха, что равняли его с великим Подвижником Истины Халладжи Мансуром, преданным жестокой казни за бессмертное слово свое: «Ан аль хак!» — «Я есмь истина!» Стоял, сложив на груди руки в знак повиновения и покорности, не в силах выговорить ни слова.
И умирающий принялся его утешать. Дескать, не печалься, исполнится срок, и ты окажешь честь своей родине. От твоего светильника озарится совиная тьма, объявшая румелийские земли…