века Предлагаемые обстоятельства. Из жизни русского театра второй половины ХХ
Шрифт:
Гельман предложил социальный парадокс, который предвосхищал основные лозунги будущей «перестройки». Бригадир строителей Потапов, а вслед за ним и вся бригада отказывались от премии (невиданное дело!), полагая, что это замаскированная форма бессовестной эксплуатации и унижения человека. С тетрадочкой в руке этот парень начинал выкладывать парткому стройки нечто неслыханное. Страна, воспевшая труд как дело чести, доблести и геройства, на самом деле унизила человека труда так, как не унижала его ни одна система на земле. Писатель исследовал необратимые изменения, которые происходят с человеком, лишенным собственности и втянутым в систему обезличенного уравнительного труда, не имеющего стимулов. Он прикоснулся к последствиям извращенной социально-экономической практики, уродующей человека, причем сделал это в какой-то единственно возможной форме, приемлемой для системы. Поначалу казалось, что он хочет эту систему улучшить. Фильм смотрели члены Правительства. Не знаю, какими мотивами они руководствовались, но этому фильму, а потом и пьесе дали жизнь. Через несколько лет Лех Валенса, создатель польской «Солидарности», скажет, что бригадир Потапов был одним из тех, кто вдохновлял его на борьбу.
Ефремов парадоксы своего нового автора, упакованные в упругую и впечатляющую театральную форму, почти детективную, впитывал с жадностью человека, изголодавшегося по правде. Сверяться с жизнью ему не приходилось: реальная практика Художественного театра, не поддававшаяся никаким усовершенствованиям, питала режиссерскую и актерскую фантазию. Проблемы внутреннего строительства Художественного театра совпадали с тем, что происходило на стройке в пьесе «Заседание парткома».
Пока Ефремов — Потапов выходил с тетрадочкой и доказывал, что ложь не экономична, его поддерживали. Брежнев на XXV съезде партии сказал что-то вроде того, что вся наша страна через это партсобрание прошла. Страна прошла, но никакого урока, естественно, не извлекла. Через два года в спектакле «Обратная связь» на новой мхатовской сцене (старую начали реконструировать) при помощи чешского художника Йозефа Свободы возник мощный образ рутинного, аппаратно-бюрократического государства, в котором люди в буквальном смысле становились функциями своих столов. Эти полированные столы заполняли пространство сколько хватало глаз, один ряд возвышался над другим, они уходили в гибельные выси. За каждым столом — секретарша, трезвонят телефоны, все куда-то носятся и что-то согласовывают. Внизу гигантской пирамиды — стройка, город, горком. Вверху — обком. В конце спектакля первый секретарь обкома (его играл Андрей Попов) спускался вниз так, как в античной драме спускается бог на машине.
Это был образ государства, в котором не работает «обратная связь», нарушены все каналы информации, деформированы все производственные отношения: снизу наверх идет ложь, сверху вниз посылается ошибочное губительное решение. Возникал образ зазеркалья, в котором всеобщее вранье уродовало саму основу человеческой личности. И здесь Ефремову не надо было далеко ходить за впечатлениями. Художественный театр с его неработающими артистами, получающими уравнительное вознаграждение за безделье, был вполне пригодной моделью общей ситуации в стране.
«Заседание парткома» было встречено государственным «одобрямсом». «Обратная связь» вызвала раздражение: спектакль портил картину всеобщего благополучия. Третья пьеса «Мы, нижеподписавшиеся» столкнулась с откровенной неприязнью. Режиссер и драматург резко меняли фокус и предлагали публике исповедь Лени Шин дина, «винтика» системы и ее толкача, без услуг которого система не могла обойтись. Этот винтик вдруг заявлял свои права на человеческое достоинство и честь, попираемые ежедневно. Он уже не дело защищал, не этот проклятый недостроенный хлебозавод, который готовились сдать к очередному празднику. Он защищал человека, которого могут уничтожить, если комиссия не примет халтуру. Новый парадокс имел свое обоснование. Леня Шиндин — Александр Калягин защищал не ложь во спасение. Он защищал человека от системы. В финале спектакля Ефремов разворачивал на зал электровоз (действие происходило в купе скорого поезда). Это страшилище, выполненное чуть ли не в натуральную величину художником Валерием Левенталем, устремляло свои фары на зрителей, слепило их. Можно было понять, что герой готов броситься под поезд. Ироническую параллель с «Анной Карениной», особенно внятную на мхатовских подмостках, присяжные критики не преминули тогда же отметить.
«Производственная драма», как ее тогда называли,— уникальное детище эпохи застоя, завершалась имеете с породившей ее эпохой. Четвертая пьеса Гельмана, которую он предложил театру в начале 1981 года, была помечена знаком агонии режима. Пьеса называлась «Наедине со всеми» и явно нарушала облюбованный драматургом жанр. Драматург отбросил привычный арсенал утешений, помогавший прохождению его прежних сюжетов. В новой пьесе с лобовой остротой он представил конечные результаты противоестественных экономических отношений. Начальник крупной стройки инженер Голубев, включенный в систему всеобщего вранья, делал калекой собственного сына. На этом плакатном и одновременно мелодраматическом повороте держался сюжет.
Пьеса была запрещена, и Ефремов вступил в привычную для него борьбу, осложненную запретом спектакля «Так победим!». Огонь он взял на себя: не только поставил пьесу, но и сыграл в ней главную роль, актерски доказав то, что автору не удалось выразить средствами самой драмы, Он вновь пошел не от «знакомой сцены», а от знакомой жизни, он играл Голубева невероятно подробно, сочиняя отсутствующую человеческую судьбу. Если хотите, он играл его по всем канонам «системы» Станиславского, которая в данном случае становилась его актерским оружием против ложной системы жизни, в которой существовал его герой.
Участь спектакля решал министр культуры СССР Петр Демичев. В пустом зале, фактически для одного чиновника, Олег Ефремов и Татьяна Лаврова (она играла Наталью, жену Голубева) начали спектакль. Никогда он так актерски не затрачивался, как в тот раз. Никогда не находил таких разящих аргументов в исследовании особого рода психологии, которая узаконивала подлое двуязычие человека, привыкшего к халтуре как к способу жизни. Весь свой огромный опыт руководителя театра — не только МХАТ, но и «Современника» со всей его показательной эволюцией от года 56-го к году 70-му, весь опыт собственных компромиссов, весь груз ненависти к системе в самом себе он вложил в своего героя. Это был крупный человек, обладавший дьявольской изворотливостью, бесстыжей искренностью, полным пониманием ситуации и полной неспособностью этой ситуации противостоять. «Такие, как я, на себе все тащат», — агрессивно и яростно провозглашал начальник стройки своей жене, которая, как ему казалось, даже понять не может своими библиотечными мозгами всю государственную мудрость голубевского поведения. И когда в ответ Наташа — Татьяна Лаврова задавала детский вопрос; «Куда?» — Голубев — Ефремов вдруг сникал и огрызался: «Куда надо...»
Простой вопрос повисал в тревожном воздухе мхатовского зала. Это был вопрос о подмене цели и смысла жизни, который, видимо, проник и в министерскую душу. Тихий седовласый химик по прозвищу Ниловна не решился запретить спектакль, который, как оказалось, завершал советскую «производственную драму». В годы «перестройки» А.Гельман перестанет писать пьесы, вернется в журналистику. Драма как превращенная игра гражданских и политических интересов, не могущих выразиться естественным путем, исчерпает себя — как для автора МХАТ, так и для самого театра.