Шрифт:
— Странный вопрос. Человек, его жизнь… несчастья, с ним случившиеся… бедность… болезнь, наконец… — Ах, как нехорошо, неуютно было Федору Петровичу под взглядом господина Воронцова, судя по всему, желавшего непременно разъяснить доктору никчемность его трудов. — Масса причин. Однако, сударь, я не имею времени, чтобы рассуждать. Жизнь так коротка, и я должен успеть. Прошу вас ответить…
— Нет, нет! — поспешно остановил его господин Воронцов. — Я знаю, о чем вы меня спросите, а вы знаете мой ответ. Погодите. Это я наконец хочу вас спросить — я, русский дворянин, твердых православных воззрений, повидавший Европу и на веки вечные отрясший ее прах, — в подтверждение этих слов Андрей Венедиктович с брезгливым выражением сбросил ладонью прах презренной Европы с архалука и легким движением коснулся даже домашних туфель из мягчайшей кожи, — и устроивший здесь, в России, в Калужской губернии, свой мир. Свое, если желаете, царство, которого я абсолютный властелин! Справедливое, прошу заметить, царство. Гришка! — кликнул он малого в зеленом сюртуке. — Я справедлив?
— Справедливы, ваша милость! — тотчас выпалил Гришка, а доктор Гааз молча подивился по меньшей мере странному обращению, которое господин Воронцов ввел в обиход в своих владениях.
— Вот, — кивнул Андрей Венедиктович, и очки и глазки его вспыхнули довольным блеском. — Устои моего миропорядка весьма просты.
Федор Петрович с тоской приготовился слушать. Можно было, конечно, еще раз объявить, что он совсем не располагает временем, но тогда придется распрощаться с надеждой воссоединить детей с отцом и матерью. Такие субтильные человечки, да еще с таким ледяным блеском во взоре, ужасно заносчивы, самолюбивы и мстительны. Избыток желчи, воспаленный мозг, чувство собственного величия, восполняющее недостаток комплекции, и проистекающая от всего этого жестокость в обращении с зависимыми людьми — поистине, они бывают страшны в своем не ограниченном законом своеволии. Сказать господину Воронцову — будет вам играть в цари. Возненавидит! И тогда уж точно никого не отпустит. И волею обстоятельств Гааз принужден был выслушать все до конца, неподвижно, как тесанная из грубого камня фигура, сидя в креслах и лишь время от времени меняя положение затекающих ног. Итак, говорил Андрей Венедиктович, постукивая тонкими белыми пальцами по столешнице, инкрустированной красным деревом. Прежде всего — безусловное послушание, каковое достигается строгостью обращения, примерным наказанием ослушников, поощрением преданности. В конечном счете оно претворяется в нерассуждающую, почтительную, преданную любовь, для которой поистине смерти подобно чем-либо огорчить обожаемого… Тут он несколько замялся, подыскивая нужное слово. «Скажем так — благодетеля», — бросив высокомерный взгляд на молчаливого и хмурого Гааза, произнес господин Воронцов. Послушание, продолжил он, освящено верой. Рабы, повинуйтесь господам своим со страхом и трепетом, как Христу. О чем эти слова апостола, если не умничать и не перетолковывать их в масонском духе la liberte, l’egalite, la fraternite? [62] (Французское его произношение было чудовищно). Если твердо стоять на камне православия, которое было, есть и будет нашей, русской верой? Если затворить слух и смежить очи, дабы не внимать пакостным измышлениям господ Чаадаева и Вяземского? О том, что помещик для своих крепостных есть на земле властелин, судья и податель всяческих благ, альфа и омега, начало и конец, путь, истина и жизнь. Так! Он прихлопнул ладонью. Преодолевая ужасную тоску, Гааз пробормотал, что никак не может согласиться с таким извращением христианства и недобросовестным изъяснением Павла. Андрей Венедиктович повел плечами, разрумянился и с пылом бойца, — кидающегося в сечу, воскликнул:
62
Свобода, равенство, братство (фр.).
— А! Католические штучки! Непогрешимость и прочая дрянь! Ересь не любит, когда ей наступают на хвост!
Федором Петровичем овладело сильнейшее желание немедля выбраться из мягких низких кресел, уйти и более никогда в жизни не видеть перед собой эти ледяные колючие глазки, это лицо, составленное из правильных, но каких-то мелких черт и вдобавок с выпирающими скулами и заостренным подбородком, и он уже зашевелился, напрягся, оперся о поручни кресел, но мысль о детях, которым, скорее всего, уже не суждено будет встретиться с родителями, остудила и остановила его. С другой стороны, никак нельзя было оставлять без ответа оскорбления, только что нанесенные его вере. И он сказал, что господин Воронцов имеет совершенно поверхностные и превратные суждения о католичестве и что сам митрополит Филарет, великий богослов и светоч, относится к римской церкви с подобающим уважением.
— А! — отмахнулся Андрей Венедиктович. — Масон!
У Федора Петровича перехватило дыхание.
— Кто? — изумился он. — Филарет?
— Ну, не я же, — пренебрежительно произнес господин Воронцов. — Впрочем, все вздор. Я давеча сказал об имеющихся к вам вопросах. Задам пока один. Вы — немец, католик. Со всех сторон вы чужой. Вам подают стакан кваса, и вы пьете бесчувственно…
— Отчего бесчувственно? — вскинул брови Гааз. — Когда хороший — с удовольствием. А плохой…
И Федор Петрович развел руками.
Господин Воронцов насмешливо улыбнулся.
— Не дано вам понять, Herr Haas, не дано. Хороший квас или плохой — разве в том дело! Квас есть нечто чрезвычайно глубокое и, если желаете, не только древнерусское, но и древнеевропейское, когда, правда, Европа еще не была публичной девкой и ее разврат еще не вынуждал истинно русское сердце к известному к ней отношению. Совершенно невпопад князь Петр щегольнул этим своим «квасным патриотизмом», желая в очередной раз истоптать все русское. Ах, все-де наше достоинство, что лежим врастяжку от Перми до Тавриды! Россия физическая — Федора, а нравственная — дура. И как перо руку ему не пронзило, когда он эти поганые слова писал, и язык не усох! Славного древа побег, а сгнил. Наш квасной патриотизм — душа, распахнутая всему миру. Но не смейте, — Андрей Венедиктович строго погрозил тонким пальчиком, — в нее плевать! Вам дорого обойдется. Поэтому, — вдруг подвел он черту, — я вам вполне по-дружески… Зачем вы здесь? Вы здесь не нужны. Зачем в наш русский уклад вы суетесь со своим немецким… как это…
— Я полагаю, вы хотите сказать «порядок». Das Ordnung.
— Вот именно. Danke [63] . Зачем наш аршин хотите перемерять своим метром? Вы мне пытаетесь внушить, что я жесток? Вы меня, — Андрей Венедиктович указал на свою грудь, как раз на то ее место, где просвечивал нательный крест, — осмеливаетесь спрашивать, за что я отправил моего раба в Сибирь? Извольте! Он дерзок, он себе на уме, он меня не любит, он злая собака, которая неровен час может укусить хозяина, и потому я гоню его с моего двора. Но главное: он, во-первых, — господин Воронцов загнул мизинчик, — моя собственность, во-вторых, — последовал следующий белый пальчик, безымянный, — это дозволено законом, а в-третьих, — теперь прижался к ладони средний, с крупным золотым перстнем на нем, — не ваше, господин Гааз, дело! Отчего я отпустил с ним его жену, а детей оставил у себя? Его дети — они тоже мои рабы. Им хорошо будет у меня, не проливайте понапрасну слез, Федор Петрович. Лучше поплачьте о немецких детях, которые умрут, — вскричал господин Воронцов, — так и не узнав истинного Христа!
63
Спасибо (нем.).
— Одни небеса над нами, — тихо и важно промолвил Федор Петрович, — и один нас всех ждет Суд. А к моему вопросу о детях вашего крепостного могу присовокупить имеющееся предложение одного благотворительного лица… Оно готово незамедлительно возместить убытки, могущие для вас образоваться в том случае, если вы… — на миг совсем краткий доктор задумался и с едва заметной улыбкой произнес, — соблаговолите отпустить детей вместе с природными и законными их родителями. Ничто, — прибавил он, — не может нам заменить столь необходимую в нежном возрасте родительскую любовь.
При упоминании о нежном возрасте усмешка промелькнула в ледяных глазах господина Воронцова. Нежный возраст! Есть люди, у которых слова не согласуются со смыслом. Анфиске тринадцать, здоровая девка, ей замуж пора. И вторая, Машка, и она подрастает, и наливается, будто яблочко, и скоро поспеет… Острое лицо Андрея Венедиктовича покрылось легким румянцем.
— Вот вам, господин немецкий доктор, — оживился он, — одновременно и загадка природы, и свидетельство здоровых сил русского народа. Крестьянские девицы! Низкого звания, а ведь как бывают хороши! Тут, в Москве, с ума сходят, обучая барышень хорошим манерам, а в нашей деревне — дичок, а какая грация! Какая во взоре скромность! Какие Венеры в наших избах! — Господин Воронцов даже прищелкнул языком, как бы желая этим игривым звуком возместить бедность слов, бессильных изобразить цветущую красоту простых поселянок. — Впрочем, возвратимся. Напрасно вы подразумеваете во мне злодея. Бросьте, бросьте, — небрежно махнул он, — я не слепой. Ах, — вздохнул и возвел глаза горе Андрей Венедиктович, — как несправедливы бывают люди в своих суждениях! Я, Федор Петрович, иногда еще и пописываю — так, мелочь, вздор, статейки, но, знаете ли, когда попадается сочинение, враждебное святому православию или прегрешающее против славной истории Отечества и отчего-то преблагополучно миновавшее цензуру, — о, тут меня не удержишь! Не касайся святого! Не смей с суконным своим рылом в калашный ряд! Не суди, сапожник, о том, что выше сапога! Не развращай нравы, и без того поврежденные кознями сатаны и аггелов его! С месяц назад случилось мне писать критику на один роман. Ужасное, несчастное, соблазнительное произведение автора, которому не осилить злобы дня, а он посягнул на художественность! И такое, представьте, в нем разлитие желчи, такое любование пороком, такое отвращение к высокому, что я принужден был так и написать: ненависть вместо любви. И что ж? — отчего-то шепотом обратился господин Воронцов к Федору Петровичу, мысленно воссылавшему Господу смиренную просьбу подать ему на сей случай терпение, выдержку и золотое молчание. — Тотчас зашушукали вокруг — о, я знаю! — что я-де ангажирован, что я вроде театральной клаки свищу, ежели заплатят, и что это сочинение я вообще не читал. Смеху подобно, ей-богу. Умному человеку зачем читать тыщу страниц от доски до доски? И так все ясно.