Шрифт:
«Изучение поэтики Достоевского… — сказано в очерке Комаровича — область, едва затронутая даже и в новейшей научной литературе о Достоевском» [258] . Достоевский-художник впервые в 20-е гг. выдвигается в центр изучения, и этот поворот внимания осознается исследователями. «В течение с лишком тридцати лет до наших дней Достоевского воспринимали почти исключительно со стороны идейной — как философа или религиозного мыслителя» — такой констатацией открывает А. С. Долинин первый свой сборник и объявляет новой задачей работу «над формой Достоевского в широком смысле этого слова» [259] . В то же время и Л. П. Гроссман также открывает этим вопросом свою работу об «искусстве романа у Достоевского» (1921): «Художник ли Достоевский? До последнего времени русская критическая мысль была склонна отвечать на этот вопрос отрицательно». Вывод Гроссмана, что «главное значение Достоевского не столько в философии, психологии или мистике, сколько в создании новой, поистине гениальной страницы в истории европейского романа», процитирован в ПТД (с. 20), а впоследствии, в ППД, М.М.Б. признает автора этого вывода основоположником изучения поэтики Достоевского (ППД, 18). Но сам Гроссман в статье 1921 г. еще называет свой вывод «спорным положением» [260] . О спорах вокруг Достоевского — художника и философа на юбилейных заседаниях Вольфилы в том же году см. выше. ПТД и явились на исходе десятилетия ответом на задачу, поставленную в его начале, — исследование «формы Достоевского в широком смысле этого слова». Для формулирования «основной особенности творчества Достоевского» в первой главе книги из опорного материала, рассмотренного в этой главе, особенное значение, вероятно, имели интуиции Гроссмана и его «великолепная описательная характеристика» (с. 21) поэтики Достоевского, с одной стороны, и философское понимание романа Достоевского как литературного типа и жанра в статье Энгельгардта, с другой. Интересно, что А. С. Долинин в предисловии к своему второму сборнику нашел определение идеологического романа впервые данным точным определением типа романа Достоевского, заметив при этом: «Это шире и вернее, чем определение Вячеслава Иванова: "Роман-трагедия"…» [261] . Таким образом, авторитетные определения последовательно «снимали» друг друга, сохраняя нечто существенное от прежних определений «в снятом виде»: роман-трагедия — идеологический роман — полифонический роман. В обозрение первой главы ПТД, вероятно, не успел попасть московский сборник ГАХН «Достоевский», М., 1928, одна из статей которого: П. С. Попов. «"Я" и "Оно" в творчестве Достоевского», представлявшая собой «мягкий» вариант психоаналитической трактовки Достоевского, позднее, в эпоху переработки ПТД в ППД, вызвала острый полемический интерес М.М.Б. (т. 5, 369, 670–672). Но полемика с психоанализом на почве Достоевского, актуальная для автора и в 20-е гг., и в 60-е, тем не менее, несмотря на зафиксированное в подготовительных материалах намерение ввести ее в ППД, не вошла ни в первую, ни во вторую редакцию книги.
258
97. Там же, с. 35.
259
98. Достоевский. Статьи и материалы. Под ред. А. С. Долинина. Пб., Мысль, 1922, с. 1, 111.
260
99. Леонид Гроссман. Поэтика Достоевского. М. 1925, с. 163, 165.
261
100. Достоевский. Статьи и материалы. Под ред. А. С. Долинина. Сборник второй. М. Л., Мысль, 1924 (1925), с. I.
Из активной в 20-е гг. на Западе (прежде всего в Германии) литературы о Достоевском в ПТД использована лишь книга Отто Кауса «Достоевский и его судьба» (Otto Kaus. Dostojewski und sein Schicksal. Berlin, 1923). В конспектах рукой E. А. Бахтиной есть несколько выписок из этой книги, но они почти ограничиваются двумя большими цитатами, прямо введенными в оригинале в текст ПТД (с. 25 и сл.). Очевидно, автор использовал книгу Кауса прагматически как относительно редкий в западной критике тех лет пример социологического подхода к Достоевскому, тяготеющего к марксистскому анализу и в то же времени не лишенного критической чуткости (метафора «хозяина дома»), улавливающей в Достоевском те его необычные особенности, какие и обобщены в формуле полифонического романа; автор обзора «Достоевский на Западе» в сборнике ГАХН 1928 г. определил метод Кауса как импрессионистский социологизм [262] . В конспектах рукой Е. А. Бахтиной имеются также выписки из книги: Hans Рrаgег. Die Weltanschauung Dostojewskis. Hildesheim, [1925], но законспектировано только введение к книге, и в ПТД она не использована. Неизвестно, в каком объеме в поле зрения М.М.Б. при работе над книгой была немецкая литература 20-х гг.; например, известная книга Ю. Мейер-Грефе (Julius Meier-Grafe. Dostojewski der Dichter. Berlin, 1926) привлекается только уже в ППД и цитируется по статье Т. Л. Мотылевой в академическом сборнике «Творчество Ф. М. Достоевского» 1959 г. (что, конечно, не исключает знания книги еще в 20-е гг. и может объясняться тем, что в 1961 г. в Саранске этой книги не могло быть под рукой): см. ППД, 6. Из других немецких работ 20-х гг. вниманием автора ПТД должна была пользоваться небольшая книга классика марбургской школы Пауля Наторпа (учеником которого был попавший в поле зрения автора Ханс Прагер), содержавшая близкие мыслям ПТД положения о художественной объективности Достоевского («…искусство Достоевского объективное наивысшей и наиредчайшей степени; в нем нет ничего от романтического субъективизма») и о пафосе «вечного человека» («Это столь чистое самообнаружение человека, вечного человека, какое где-либо еще найти нелегко» [263] ; ср. о «вечном и себе равном человеке» и общении, создающемся «из чистого человеческого материала» в третьей главе и в финале ПТД — места в книге, на которые сразу сделала стойку советская критика; см. ниже). Сопоставление ПТД с книгой Наторпа о Достоевском — интересный возможный сюжет; однако данных о знакомстве с ней М.М.Б. в пору создания книги нет [264] .
262
101. Ф. Ф. Бережков. Достоевский на Западе. // Достоевский. Труды ГАХН, вып. 3. М., 1928, с. 300–301.
263
102. Paul Natorp. Fjedor Dostojewskis Bedeutung für die gegenwärtige Kulturkrisis. Jena, 1923, S. 3.
264
103. Краткие рефераты книг Наторпа, Прагера и Кауса даны в упомянутом обзоре Ф. Ф. Бережкова, с. 291–293, 297–302, 326.
Статьей 1924 г. «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве» [265] , написанной по заказу журнала «Русский современник», но не напечатанной из-за закрытия журнала властями, М.М.Б. вступал в методологическую борьбу 20-х гг. На пути М.М.Б. статья стала переходом к «девтероканоническому» циклу работ, характеризуемому определенным «продуктивным обеднением» [266] бахтинской мысли, т. е. «нисхождением» с философских высот ФП и АГ к конкретным проблемам литературной теории и поэтики, психологии и философии языка, при этом конкретизация проблематики сопровождалась терминологической адаптацией к условиям эпохи в виде усвоения оборотов социологического и даже марксистского языка. В статье 1924 г. этот процесс конкретизации мысли в направлении методологии литературоведения происходит еще вне социологического облачения. От общей философской эстетики (АГ) автор нисходит здесь к эстетике словесного творчества и далее к поэтике. Представляется, что для метода будущей книги о Достоевском первостепенное значение в этой статье имело самостоятельное развитие теории «эстетического объекта» — понятия, унаследованного от немецкой философской эстетики рубежа веков и особенно обстоятельно обоснованного в «Философии искусства» Бродера Хри-стиансена (1908) [267] . Разграничению эстетического объекта и «внешнего материального произведения» у Христиансена следует и статья 1924 г. Эстетический анализ, сказано здесь, направлен не на произведение в его чувственной данности, «а на то, чем является произведение для направленной на него эстетической деятельности художника и созерцателя» (ВЛЭ, 17). Содержание этой деятельности или, в другой формулировке, общения сторон эстетического акта, «ценностно-иерархического взаимоотношения трех конституирующих его форму ингредиентов — "автора", "героя" и "слушателя"» [268] — таков эстетический объект в работах М.М.Б. 20-х гг. «Эстетический объект никогда не дан, как готовая, конкретно наличествующая вещь. Он всегда задан, задан, как интенция, как направленность художественно-творческой работы и художественно-сотворческого созерцания» [269] . В этом смысле он представляет собою «синюю птицу» творческого стремления художника и сотворчески-философского искания понимающего интерпретатора («По-прежнему лингвистическими методами они <формалисты — Комм.> хотят уловить синюю птицу эстетического объекта и по прежнему находят в своих руках ее жалкое подобие — серую, бесцветную "сумму приемов" эмпирического произведения-вещи» [270] ). Стоит отметить близость характеристик эстетического объекта (не дан, а задан) характеристикам духа в АГ. Эстетический объект и есть в эстетике М.М.Б. философский, духовный эквивалент, соотносительный «материальному произведению», но не совпадающий с ним. Последовательно же проводимое автором разграничение эстетического объекта и произведения есть утверждение необходимой, по убеждению автора, ориентации поэтики на философскую эстетику — вопреки наблюдаемому в филологической современности (у формалистов) ориентации ее на лингвистику: «поэтика прижимается вплотную к лингвистике…»(ВЛЭ, 10).
265
104. Как явствует из машинописи с авторской правкой, являющейся единственным источником текста, статья была задумана как первая часть более обширного исследования, общее заглавие которого предшествует в машинописи заглавию статьи: «К вопросам методологии эстетики словесного творчества». Общая методологическая задача, таким образом, четко определяется в этом заглавии.
266
105. В. Л. Махлин. Комментарий. // Бахтин под маской, 5/1, М. 1996, с. 128.
267
106. Б. Xристиансен. Философия искусства. Пер. Г. П. Федотова. СПб., Шиповник, 1911, с. 42–43, 49-114.
268
107. В. Волошинов. О границах поэтики и лингвистики. // В борьбе за марксизм в литературной науке. Л., Прибой, 1930, с. 225.
269
108. Там же, с. 224.
270
109. Там же, с. 205–206.
Как относится теория эстетического объекта М.М.Б. к его книге о Достоевском? Представляется, что она здесь реализована. Полифоническим романом Достоевского здесь именуется та модель его творчества, которую на языке автора в 20-е гг., очевидно, и надо определить как эстетический объект (но термин этот в книге отсутствует); он описывается как бы сквозь произведения Достоевского как таковые. Вероятно, такой характер объекта исследования мог вызвать возражение В. Л. Комаровича, в 1934 г. в своем обзоре по-немецки новой литературы о Достоевском вменившем книге, что в ней отсутствуют анализы романов Достоевского [271] . Б. Христиансен полагал задачей художественного анализа синтез эстетического объекта на материальной основе произведения [272] . Что-то вроде такого синтеза производится в ПТД; задачей и целью синтеза становятся такие «архитектонические формы» творчества Достоевского (следуя той же теоретической терминологии автора: определенная архитектоника характеризует эстетический объект, тогда как «внешнее произведение» имеет свою композицию), как «форма личности» и «форма события» (см.: ВЛЭ, 21); они вскрываются сквозь эмпирические характеры персонажей и эмпирические события, образующие сюжеты романов. Методом же исследования объекта служит здесь «феноменологическое описание» этих архитектонических форм: эта позиция не заявлена в книге, но она такова же в принципе в отношении к своему предмету, творчеству Достоевского, какой она была в ранних философских трудах М.М.Б., где были даны феноменологическое описание мира поступка (ФП, 105) и эстетического события (ЭСТ, 91). ПТД — это феноменологическое описание романа Достоевского как эстетического объекта.
271
110. V. Komarovic. Neue Probleme der Dostojewskij-Forschung. 1925–1930. Teil 2. // Zeitschrift für slavische Philologie. Herausgegeben von Max Pasmer. Bd. 11, Leipzig, 1934, S. 227–234; см. также: M. M. Бахтин в зеркале критики. М. 1995, с. 77–83 (пер. В. Л. Махлина).
272
111. Б. Xристиансен. Философия искусства, с. 42.
Эта философская установка работает здесь иначе, чем в традиции философской критики, писавшей о Достоевском: здесь она направлена на Достоевского-художника. Речь идет о формах «художественного вúдения и изображения» личности и идеи «в условиях определенной художественной конструкции — романа» (с. 18). Происходит, таким образом, присвоение в собственных целях термина формалистов — «конструкция», как и некоторых иных понятий, принятых в их языке, как «функция», когда автор ПТД, например, заявляет, что отвлекается «от содержательной стороны вводимых Достоевским идей, нам важна лишь их художественная функция в произведении» (с. 57). Одновременно в книге, специально посвященной радикальной критике формального метода, объявляется: «Объектом поэтики должна быть конструкция художественного произведения» (ФМ, 141), но включающая в себя «бесконечную смысловую перспективу»; ибо «смысл со всею своею полнотою» включим в поэтическую конструкцию и в ее условиях должен быть прочитан и исследован (ФМ, 161). Методологическая борьба 20-х гг. дает оригинальный синтез в ПТД в виде философского анализа творчества Достоевского, но анализа, прошедшего через методологический поворот, спровоцированный деятельностью «формального метода» (которую в западноевропейском искусствоведческом его варианте автор признал плодотворной: ФМ, 59–76). Заявленное отвлечение от «содержательной стороны» идей Достоевского (его героев), т. е. того, чем почти исключительно была занята философская критика первых двух десятилетий века («все ли позволено, если…» и т. д.: об этом в книге — ни слова), и сосредоточение на «художественной функции» идеи в его мире — формула метода книги ПТД.
Тема слова в книге («Слово у Достоевского» — ее вторая, бóльшая по объему часть) и вся ее «металингвистическая» проблематика (определение будет найдено позже, уже в ППД, 242) также была подготовлена циклом работ автора в 20-е гг., начиная с той же статьи 1924 г., где была отмечена «двусмысленность» в употреблении понятия в филологии и поэтике: «Под словом понимают все, что угодно, вплоть до "слова, которое было в начале"» (ВЛЭ, 43). Но эта двусмысленность не случайна и не поверхностна, она глубоко коренится в смысловом диапазоне «слова» и отражается в известной также двусмысленности понимания «слова» у самого М.М.Б., помноженной на иного рода двусмысленность положения мыслителя в идеологической современности. Так, в текстах Волошинова он открещивается от наступившего в XX веке «своеобразного ренессанса магически-метафизического истолкования художественного слова… в различных символических учениях и "философиях имени"» [273] , но в книге Медведева, описывая процесс овеществления слова в системах акмеизма и футуризма-формализма на фоне «напряженнейшей идеологичности» слова в философии и поэзии русского символизма, бравшего слово в контексте высоких понятий мифа и иероглифа, несомненно, ориентируется на эту «высокую» тенденцию: «На почве символизма и появились впервые литературоведческие работы, подходившие к поэтическому искусству по существу…» (ФМ, 82). Понятие-образ овеществленного слова включает слово в бахтинскую философскую оппозицию вещи и личности как двух «пределов» (т. 5, 7); слово в этой оппозиции может тяготеть к одному и другому пределу, как и было, согласно анализу в ФМ, в художественно-философском процессе начала века. Одновременно, производя в МФЯ классификацию стилистических форм передачи чужой речи в литературе, автор выделяет такую модификацию, как овеществленная прямая речь, давая ее описание на примере прямой речи у Гоголя и «представителей так называемой "натуральной школы"» и заключая характеристику фразой: «В своем первом произведении Достоевский и попытался вернуть душу этому овеществленному чужому слову» (МФЯ, 132). Фраза эта прямо соотносится с ключевым местом в развитии «тезиса» в ПТД — описанием «коперниканского переворота», каким стало в «Бедных людях» превращение гоголевского героя в героя Достоевского. И полем такого переворота стало слово того и другого героя.
273
112. В. Волошинов. О границах поэтики и лингвистики, с. 221.
В ПТД возобладает широкое, внелингвистическое, персоналистское понимание слова с тенденцией тяготения даже к «слову, которое было в начале», что выразится в определении героя Достоевского как героя-слова (Достоевский строит «не образ героя, а именно слово героя о себе самом и о своем мире»: с. 50) и, далее, в вершинной характеристике идеального образа Христа у Достоевского как «открытого образа-слова» (с. 68). Подобное же сближение до отождествления слова и цельного человека, слова и личности см. в МФЯ: «не слово является выражением внутренней личности, а внутренняя личность есть выраженное или загнанное во внутрь слово» (МФЯ, 151). Позднее, в ППД, будет введено представление о внелингвистической (металингвистической) «области слова» как некоей суверенной сфере, выходящей за пределы «языка как предмета лингвистики» и являющейся «подлинной сферой жизни языка»: слово здесь совпадает с высказыванием и имеет автора, становится репликой в диалоге (ППД, 244–246); оно должно «воплотиться», чтобы стать тем словом, о котором трактует тема «Слово у Достоевского» (эта бахтинская тема воплощенного слова очевидно в себе заключает христологическую тенденцию).
Металингвистические (в позднейшем определении) темы ПТД возникали на фоне работы таких филологов 20-х гг., как Л. П. Якубинский, автор статьи «О диалогической речи» (1923), и В. В. Виноградов с циклом его работ по стилистике прозаической речи, итогом которых стала непосредственно вслед за ПТД явившаяся книга «О художественной прозе» (1930). Статья Якубинского тяготела к расширению лингвистической проблематики на путях, указанных еще В. Гумбольдтом, изучения «речевой деятельности человека»; автор статьи констатирует, что современное языкознание не уделяет внимания «вопросу о целях речевого высказывания», и заявляет «необходимость какой-то "теории" по поводу диалога и монолога» [274] . Но за пределы конкретного понимания диалога как композиционной формы речи автор не выходит. Для идеи диалога в ПТД статья Якубинского, упомянутая в МФЯ (114) как вообще единственная работа по проблеме диалога «с лингвистической точки зрения», могла иметь стимулирующее, но не концептуальное значение; впоследствии, в ППД, не называя работы Якубинского, М.М.Б. дал ей такую оценку: «Лингвистика знает, конечно, композиционную форму "диалогической речи" и изучает синтаксические и лексико-семантические особенности ее. Но она изучает их как чисто лингвистические явления, то есть в плане языка, и совершенно не может касаться специфики диалогических отношений между репликами. Поэтому при изучении "диалогической речи" лингвистика должна пользоваться результатами металингвистики» (ППД, 244).
274
113. Русская речь. Сборник статей под ред. Л. В. Щербы, сб. 1, Петроград, 1923, с. 96, 100, 131.