Шрифт:
Оснастив свой текст языком эпохи, автор ПТД отдал себя в руки руководящей критики, которой несколько позже будет присвоено имя вульгарной социологии. Основной монструозный подход вполне определился в рецензии «Учительской газеты», но здесь еще не достигнута определенность в оценке объекта, и его социологические оболочки приветствуются, принятые за чистую монету. В следующем выступлении И. Гроссмана-Рощина в центральном рапповском органе они уже разоблачаются [297] . Рецензент-напостовец улавливает все бахтинское своеобразие аранжировки социологических терминов: «Формулировка странная, скользкая, двусмысленная!» Это — о формуле имманентной социологичности, принятой двумя первыми рецензентами. И о главном понятии бахтинской социологии — «социальная оценка»: «Но ведь под такой формулировкой подпишется любой идеалист, позитивист, сторонник "валорной" (оценочной) точки зрения! Марксистским принципом объективного познания здесь и не пахнет. А когда автор подозрительно-пышно, подозрительно-красноречиво говорит об искусственном кристалле, "грани которого построены и отшлифованы так, чтобы преломлять определенные лучи социальных оценок", то наличность мещанской телеологии несомненна!» Помянут и непременный Каус, но и его социология признается недостаточной и неудовлетворительной. Наконец, вердикт: «социологизм» Бахтина — идеологический камуфляж, «дань социологическому фининспектору»: «Вы ждете от автора, что он покажет вам, как социальной формацией предопределена конструкция романа… Ничего подобного! Автор, уплатив дань социологическому фининспектору, мчится на крыльях "многоплановой" конструкции. А что касается социально-классовой базы — поминай как звали! <.. > И зачем только автор говорил о капитализме, об объективизме, о борьбе станов? Ни к чему все это! Но видите ли, в этом безумии есть свой разум. Время такое: время трудное, время жесткое, время требовательное и подозрительное. А ну-ка попробуйте упрекнуть Бахтина в том, что он игнорирует социально-классовый момент! Бахтин ответит вам сокрушающе: позвольте, а разве я на странице такой-то и такой-то не говорил о капитализме, не говорил о том, что структура романа определена социальным бытием. А потом? — Потом уж можно спокойно заявить, что герой не предопределен и не ограничен социальной средой. И волки марксизма сыты, и овцы идеализма целы. А на самом деле волки воем воют, а овцы — те действительно откормлены великолепно <.. > Мы убеждены, что увлекательно и интересно написанная книга Бахтина очень даже способна соблазнить "малых сих", ибо автор великолепно прошел школу классовой маскировки своих, по существу, идеалистических позиций!»
297
136. И. Гроссман-Рощин. Дни нашей жизни. О познаваемости художественного прошлого. О «социологизме» М. Н. Бахтина, автора «Проблемы творчества Достоевского». // На литературном посту, 1929, № 18, сентябрь. Статья открывает номер. Для стиля ее показательна небрежность в переписывании как инициалов автора книги, так и ее названия.
Точными движениями снимаются камуфляжные оболочки, и рецензент добирается до «ядра», находя его в четвертой главе, в словах о «человечности» авантюрного героя, о «вечном и себе равном человеке» и его «вечной человеческой природе» (с. 76). «Наконец-то Бахтин раскрыл карты! <…> Так вот что означает тезис автора, что Достоевский берет героев вне временного протяжения! Карты раскрыты! Речь идет о выдвигании вечной человеческой природы, которая стоит над отношениями "помещика и крестьянина, собственника и пролетария". Вот тебе и знаменитые кристаллы, чудесно отполированные грани, в которых что-то отражается! А на самом деле ловко замаскированный поход против материалистического понимания художества».
Напоследок тоже возникает имя Переверзева, но иначе, чем у рецензента «Учительской газеты»: почему в обозрении достоевсковедческой литературы у автора обойден Переверзев? «Казалось бы, ему, желающему утвердить единство художественной и социальной базы, работа Переверзева, хотя бы как материал, необходима как хлеб насущный! А Бахтин молчит, точно воды в рот набрал. Не одобряет и не порицает. Это — прием. Незачем Бахтину специально полемизировать с Переверзевым. М. Н. Бахтин молча, но упорно атакует под дымной завесою "граней" и "кристаллов" позиции диалектико-материалистического понимания художества. Атакует безуспешно, но это уж не вина его, а беда». «Но ведь идеалисты тоже кое-чему научились. Они понимают, что в прямой борьбе им не победить».
Налитпостовской статьей был вполне установлен основной тон этого первого (и последнего вплоть до начала 60-хгг.) обсуждения книги в советской печати. Но известная полифония была создана голосом А. В. Луначарского, выступившего с большой статьей «О "многоголосности" Достоевского (По поводу книги М. М. Бахтина "Проблемы творчества Достоевского")» в «Новом мире», 1929, № 10, с. 195–209. Луначарский, находящийся при конце своей политической карьеры (устранен со своего классического поста Наркомпроса в этом году) и на исходе жизни, оценивает книгу с позиций либеральной марксистской социологии и принимает ее как событие, о чем говорит сам факт такой большой и, надо сказать, увлеченной статьи такого деятеля по поводу книги. Откровенное отношение к ней Луначарского выражено его рукописной ремаркой на полях его личного экземпляра книги (РГАЛИ); на с. 214 ПТД под последними строками третьей главы второй части о том, что историческая проблема возникновения стиля Достоевского и его напряженного слова «выходит за пределы нашей задачи» (с. 155), читатель Луначарский пишет: «Но чуется, что наметка у автора есть. А проблемы поставлены интересно, и работа над ними может далеко повести. Исполать!» [298] Опять же: знал ли он, когда это писал, что сейчас решается для автора? Знал, скорее всего, и благословлял автора на работу, которая «может далеко повести», притом повести как раз в ту сторону исторического обоснования теоретического «тезиса» книги, в какую и будет развернута десятилетия спустя вторая ее редакция.
298
137. Фотоснимок этой страницы книги с надписью Луначарского — см.: Литературное наследство, т. 82, 1970, с. 163.
Так откровенно высказываться в публичной статье отставной (только что) советский вельможа не мог; и главный тезис книги он принимает с большой оговоркой и со своим, радикально иным, объяснением — но принимает; и впоследствии, отвечая на статью Луначарского в ППД, М.М.Б. имел основание утверждать, что Луначарский «в основном разделяет выставленный нами тезис о полифоническом романе Достоевского» (ППД, 45). Собственно, он подряд сочувственно излагает главные положения книги: о сочетании подхода «почти исключительно со стороны формы» с «некоторыми экскурсиями» в область социологии (разумеется, отмечается здесь и Каус — единственное имя из стольких рассмотренных в первой главе ПТД, упомянутое во всех советских рецензиях, — и то, что Бахтин «очень хорошо поясняет» его), о том, что «голоса» романов это «точки зрения на мир», «активные идеи», «а не просто теории», что «романы Достоевского суть великолепно обставленные диалоги»; заметил критик и то, что «Бахтин как будто бы допускает какое-то высшего порядка художественное единство в романах Достоевского, но в чем оно заключается, … — понять несколько трудно». Заметил и, конечно, «почуял» (вспомним его рукописную запись: «Но чуется…»), как «может далеко повести» выяснение этого недоговоренного в книге (несомненно, сознательно, что, вероятно, тоже «почуял» критик) постулата. И противопоставил ему свое объяснение главного наблюдения автора книги, но само наблюдение, при всех коррективах, принял: «Но почему же, однако, надо признать, что есть значительная доля правды в утверждении Бахтина…?» Объяснение Луначарского — социально-психологическая расщепленность сознания Достоевского, «рядом с расщепленностью молодого русского капиталистического общества…», породившая полифонию неслиянных голосов. В ППД потом М.М.Б. назовет этот «историко-генетический анализ» «безусловно, глубоким», но, излагая его, являет один из примеров своей «речевой тактичности»: «Бахтин как бы переходит на язык, понятный Луначарскому и его последователям, не то чтобы пародируя его, но показывая позицию Луначарского адекватно тексту его рецензии» [299] . А затем отклоняя эту позицию простым ответом, что взятые в качестве объяснения Луначарским противоречия русского капитализма и расщепленность писательской личности Достоевского «являются чем-то отрицательным и исторически преходящим», чего нельзя сказать о созданном Достоевским романе, наоборот. И на заключение статьи Луначарского: «Достоевский ни у нас, ни на Западе еще не умер потому, что не умер капитализм и тем менее умерли его пережитки» — отвечает просто: «Открытие полифонического романа, сделанное Достоевским, переживет капитализм». Тем самым косвенно он во второй редакции книги снимает свою тактическую опору на Кауса, хотя подтверждает тут же, что исторические условия эпохи Достоевского «оказались оптимальными условиями» для возникновения его романа. Но — приходится соблюдать баланс поэтики и социологии и в начале 60-х гг.: «Поэтику нельзя, конечно, отрывать от социально-исторических анализов, но ее нельзя и растворять в них» (ППД, 48–50).
299
138. О. Е. Осовский. Человек. Слово. Роман. Саранск, 1993, с. 61.
Другая линия возражений Луначарскому в ППД относится к именам Шекспира и Бальзака, выдвинутым критиком в качестве создателей художественной пол колонии до Достоевского. М.М.Б. согласен считать их принадлежащими к той же линии европейской литературы, завершителем которой стал Достоевский, но только его признает «создателем подлинной полифонии» (ППД, 46–47).
Либеральный марксист Луначарский, не утративший артистического взгляда на русских писателей, всего через месяц после статьи во вступительном слове на вечере, посвященном Достоевскому, вынужден взять жесткий тон: «Но вреден ли Достоевский? В некоторых случаях очень вреден, но это не значит, чтобы я считал, что следует запретить его в библиотеке или на сцене <…> Но что здесь нужна осторожность, что Достоевский должен даваться всегда с определенной комментирующей критикой, что к нему нужно относиться как к сильно действующему веществу, которое так просто каждому в руки не должно быть вручаемо, особенно подрастающим поколениям, что Достоевский должен даваться в рамках, и чрезвычайно твердых рамках, действительно объективной, но в то же время выдержанной революционной критики, — это не подлежит никакому сомнению» [300] . В качестве представителя такой критики назван Переверзев — и тут же взят под осторожную защиту (над ним собираются тоже уже идеологические тучи), — но Бахтин в таком контексте помянут быть уже не может. Статья о нем и выступление на вечере являют расщепленное сознание самого Луначарского. 1929 г. — поворотный не только для автора книги ПТД, но и для ее героя: ситуация с Достоевским в советской критике ужесточается. Книга очень точно явилась к этому повороту.
300
139. Литературное наследство, т. 82, с. 165–166.
Весьма любопытно, что в лекциях в записи P.M. Миркиной М.М.Б. в одном месте упомянул Луначарского и словно предугадал его будущую роль в судьбе своей книги (данная лекция относится, скорее всего, к 1926 г.): «От современных марксистов он <Луначарский> далек, и правительство вполне право, что недоверчиво к нему относится» (с. 294).
По воспоминанию автора, статья Луначарского помогла при решении его личной участи (пересмотр приговора). Но определить направление обсуждения книги она не могла. Определял его Гроссман-Рощин. Последним выступлением 1929 г. была рецензия без подписи в «Октябре», № 11, с. 195–197. В ней тот же мотив: идеализм под маской социологии. Тот же Каус и та же «вечная человеческая природа» авантюрного героя и сквозь него — героя Достоевского: для рецензентов стало дежурной мишенью это место в четвертой главе. «Следующая цитата не оставляет ни тени сомнения в идеалистической ушибленности Бахтина» — и рецензент цитирует это место. И вывод: «В Западной Европе не проходит увлечение Достоевским. Это понятно. Дезорганизованное бытие промежуточных классов объясняет примесь восхищения Достоевским. У нас идет преодоление достоевщины не путем абстрактного и огульного отрицания и порицания, а путем научного уяснения корней и направленности творчества Достоевского. Книга М. Бахтина есть шаг назад — автор нас явно тащит в болото идеализма. Об отдельных положительных замечаниях Бахтина мы поговорим особо». Последняя фраза, разумеется, — риторическая фигура.
Наконец, заголовок совсем уже последнего выступления в критической кампании дает окончательную приговорную формулу: вторая столь объемная (после Луначарского) статья М. Старенкова «Многоголосый идеализм» («Литература и марксизм», 1930, № 3, с. 92–105). Одновременно с этой статьей М.М.Б. отбывает в ссылку, и советская критика больше не занимается его книгой. Как в статье, подводящей итог, в «Многоголосом идеализме» обобщены все пороки книги, подряд по главам. «Убеждение автора, что художественное произведение "имманентно социологично", по своей природе противоречиво. Если произведение имманентно, то оно не может быть социально обусловленным; если оно социологично, то оно не может быть внутренне предопределенным, имманентным. Такое совмещение двух "разнонаправленных" сознаний характеризует благонамеренных эклектиков, которые, нарядившись в костюм социолога, проповедуют идеализм». Так терпит поражение сложная бахтинская «внутренняя социальность» — ив качестве методологии, и в качестве камуфляжа; над ней исторически торжествует простая социология «внешняя» («вульгарная», какой она будет объявлена несколько позже). Автор ПТД разоблачается как «имманент» и формалист более изощренный и ядовитый, чем присяжные «узкие» формалисты («узкоформалистический подход», с которым в первых своих строках полемизирует книга); этот бахтинский «формализм» рецензент не без меткости называет «широким»: «Однако М. Бахтин, <…> отталкиваясь от "узкого формалистического подхода", вышел на широкую дорогу формализма». Относительно главной идеи полифонического романа рецензент считает достаточным (саморазоблачительным) процитировать место, в котором мир Достоевского уподобляется церкви (с. 35). О герое как «чистой функции» самосознания, поглощающего действительность героя: «М. Бахтин стремится выбросить действительность из героев Достоевского, он ее сводит к сознанию вне действительности, к "замыслу" автора и тем самым пытается утвердить сознание как критерий творчества Достоевского. Но объяснять самосознание героев замыслом писателя, свободой его творящей воли, это значит объяснять сознание сознанием, т. е. не идти дальше тавтологии. Глашатай имманентного мышления не может себе представить реального бытия как основания для мышления. Он окончательно изгнал все генетические и определяющие моменты в изображении героя <…> Но аргументы "чистой" функции, как художественной доминанты, вне социальной действительности, вне каузальности и генезиса — это знакомые имманентные аргументы формалистов». Идут ссылки на Фейербаха и Плеханова (как пока еще основного марксистского авторитета в эстетике). «В трактовке идеи художественного произведения Бахтин также последовательно проводит идеалистическую точку зрения. Исследователь и здесь отвлекается от "содержательной стороны вводимых Достоевским идей" и занимается "лишь их художественной функцией"». Понятие «формообразующей идеологии» обличается на тех же основаниях, что и «имманентная социальность». В четвертой главе — тот же самый «вечный человек» и пренебрежение сюжетом как материальным стержнем произведения: «Имманенту достаточно сближения сюжета Достоевского с "вечной человеческой природой" сюжета авантюрного романа, чтобы отвергнуть конкретные социально-типические черты произведения, но авантюрный роман не есть внесоциальный, общечеловеческий жанр, он в своих исторических истоках является порождением буржуазного стиля». Теория слова: «Слово для Бахтина является таким же "самовитым", каким оно некогда было провозглашено футуристами и формалистами». Подозрительная тенденция к развеществлению слова — «механическое противопоставление "слова-среды" "слову-вещи". Следовать имманентному взгляду на слово и, прячась за среду, отрицать вещь как прабабушку слова — это значит провозглашать евангельские истины: "вначале бе слово…"» И эта тенденция чутко уловлена, как и все прочие идеологически порочные пункты книги, от которой веет «моцартианским» духом, тогда как в «марксистской литературной науке» «время беспечных Моцартов отошло, и ее будущее за Сальери». Вывод: «Система Бахтина характеризуется идеалистическим плюрализмом. Не было бы нужды подробно останавливаться на этой книге, если бы она не была ярко выраженным образцом идеологической мимикрии в литературной науке <…> Идеализм Бахтина сдобрен социологической терминологией, и в этом благонамеренная окраска книги. Идеализм ползет в литературоведение под покровом социологии, скрыто борется с марксизмом. Марксистское литературоведение должно открыть огонь по замаскированным позициям идеализма и победить его оруженосцев».