Шрифт:
Итак, проводимое в ПТД различение «композиционных форм» и «типа слова» (с. 89), соответствующее общему различению композиционных и архитектонических форм в эстетике М.М.Б., имеет здесь прямое отношение к пониманию диалога. Он утверждается как тип слова и философский принцип, противопоставленный принципу «философского монологизма» (с. 60). Это принципиальное понимание диалога резко отличало автора ПТД и от В. В. Виноградова, бывшего, по наблюдениям Л. А. Гоготишвили (см.: т. 5, 556, 620), главным (и чаще скрытым) теоретическим оппонентом М.М.Б. на поле его философии языка на протяжении десятилетий (от 20-х до начала 60-хгг.). Идея универсального диалога как принципа, противостоящего принципу монолога в масштабах «всей идеологической культуры нового времени» (с. 59), была чужда автору книги «О художественной прозе», в «полулингвистических» (МФЯ, 114) исследованиях которого было принято чисто композиционное понимание диалога как частного случая прозаической речи, монологической (авторской) в принципе: «Художественная проза представляет собою монологическую речь, хотя и разрезанную диалогами» — сформулирует исследователь виноградовской теории художественной речи А. П. Чудаков [275] . Об идее диалога он же говорит как о «яблоке раздора» между Виноградовым и Бахтиным [276] . Конкретно принципиальные разногласия высказались в ПТД в замечаниях по виноградовскому анализу «Двойника», в пределы которого «как раз и не вмещается самое главное и существенное» (с. 124) ив специально посвященных Виноградову выступлениях Воло-шинова — в рецензии на книгу «О художественной прозе» [277] и статье «О границах поэтики и лингвистики» с заключительным выводом о необходимости «самого точного и резкого разграничения лингвистических и поэтических явлений» [278] (ср. вывод в более ранней статье Волошинова: «Как не может быть лингвистической логики и лингвистической политики, так не может быть и лингвистической поэтики» [279] ). Прямой полемикой на книгу «О художественной прозе» М.М.Б. откликнется в непосредственно последовавшей за ПТД в начале 30-х гг. большой работе СВР (ВЛЭ, 81). Со стороны Виноградова были два полемические упоминания ПТД в книге «О художественной прозе»: 1) в перечислении работ, характеризующих «науку о новой русской литературе, … которая терминологически опиралась на лингвистику, а теоретически продолжает и до сих пор в одной своей части жить лингвистической контрабандой» — в этом перечислении ПТД и МФЯ как книга В. Н. Волошинова идут в ряду с работами формалистов, Тынянова, Эйхенбаума и Шкловского [280] (это уличение в «лингвистической контрабанде» в работах историков и теоретиков литературы — ответ на подобную же характеристику в адрес близкой Виноградову лингвистической поэтики как разновидности «материальной эстетики»: «Сколько бы мы ни анализировали все свойства материала и все возможные комбинации этих свойств — мы никогда не сможем найти их эстетического значения, не привнося контрабандой иной точки зрения, уже не укладывающейся в рамки материального анализа» [281] ); 2) в связи с характерно виноградовским, чисто композиционным определением монолога и диалога: «Монолог определяется отрицательно, как не-диалог, не "прерывистая" форма речи. Интересные, хотя и сбивчивые, играющие подменой разных значений слова "монологический", суждения о монологах можно найти в книге М. М. Бахтина "Проблемы творчества Достоевского"» [282] . Также была неприемлющая реакция на бахтинскую теорию сказа в ПТД и на всю его «очень общую… "теорию слова"» [283] ; она была высказана во введении к третьей главе готовившейся Виноградовым в конце 1929 г. в дополнение к книге «О художественной прозе» отдельной книге «О формах сказа в художественной прозе» (книга не вышла в свет, и предисловие с замечаниями по поводу бахтинской «очень общей», т. е. для Виноградова по преимуществу философской и недостаточно лингвистической, теории слова и сказа опубликовано лишь в 1980 г., уже посмертно для обоих оппонентов, А. П. Чудаковым [284] ). Утверждение М.М.Б., что сказ есть прежде всего установка на чужую речь, а уже как следствие — на устную речь (с. 88), Виноградов называет здесь исторически и теоретически неверным. За замечанием этим стоит неприятие всей бахтинской теории «чужой речи» как фундаментального явления, меняющего в том качестве, как оно понято М.М.Б., всю картину литературной теории и философии языка; Виноградов, в соответствии со своими установками, склонен не видеть этой проблемы в ее теоретической принципиальности и подменить ее чисто композиционной «проблемой подставного рассказчика».
275
114. В. В. Виноградов. Избранные труды. О языке художественной прозы. М., Наука, 1989, с. 298.
276
115. Там же, с. 303.
277
116. Звезда, 1930, № 2.
278
117. В. Волошинов. О границах поэтики и лингвистики, с. 240.
279
118. Звезда, 1926, № 6, с. 257.
280
119. В. В. Виноградов. О художественной прозе. М.-Л. ГИЗ, 1930, с. 24–25; В. В. Виноградов. Избранные труды. О языке художественной прозы, с. 65.
281
120. В. Волошинов. Слово в жизни и слово в поэзии. // Звезда, 1926, № 6, с. 217.
282
121. B. B. Bиноградов. О художественной прозе, с. 33; В. В. Виноградов. Избранные труды. О языке художественной прозы, с. 70.
283
122. В. В. Виноградов. Избранные труды. О языке художественной прозы, с. 331.
284
123. Там же, с. 331–333.
Поражающие переклички бахтинской теории диалога с немецкой диалогической философией 10-20-х гг. (М. Бубер, Ф. Розенцвейг, Ф. Эбнер), в последнее время привлекающие внимание бахтинологов [285] , представляют собой в большей мере, по-видимому, феномен одновременного независимого развития идей, и судить о воздействии западной философии этого направления на становление принципов ПТД пока затруднительно, хотя есть свидетельство о знакомстве с сочинениями Бубера в кругу М.М.Б. («М. Buber талантлив» — фраза из письма Л. В. Пумпянского М. И. Кагану от 23 марта 1923 [286] ), а также данные об известности книги Розенцвейга «Звезда искупления» в философских кругах Петербурга [287] .
285
124. Н. К. Бонецкая. М. Бахтин в 1920-е годы. // ДКХ, 1994, № 1; В. Л. Махлин. Я и Другой: К истории диалогического принципа в философии XX в. М., 1997.
286
125. ДКХ, 1992, № 1, с. 73. Знаменитая книга Бубера «Ich und Du» вышла в этом году; но в письме Пумпянского речь идет о другой книге: М. Вubеr. Vom Geist im Judentum, 1921 (согласно «Списку книг, изученных, прочитанных, просмотренных. 1 января — 1 июня 1923 г.» в архиве Л. В. Пумпянского; сообщено Н. И. Николаевым).
287
126. Краткая анонимная рецензия на книгу помещена в том же номере журнала петербургского философского общества «Мысль» (1922, № 1, с. 176), где напечатана и статья В. Сеземана «Эстетическая оценка в истории искусства», на которую есть ссылка в ФМ, 38 (статья могла иметь значение для выработки понятия «социальная оценка» у М.М.Б.); здесь же — рецензия на книгу Макса Шелера «О вечном в человеке» с кратким изложением мыслей его статьи о «раскаянии и втором рождении», вероятно, послужившем источником устного реферата М.М.Б. об идее исповеди у Шелера, о котором он рассказывал следователю на тюремном допросе (см. ниже).
Социологический пласт языка ПТД возникал в «девтероканонических» текстах второй половины десятилетия от имени Волошинова и Медведева. Этот пласт в наибольшей степени может быть характеризован как то, что выше названо оболочками на сущностном ядре книги. Но и у этих оболочек есть укорененность в ядре. Кажется, можно ключ к бахтинской социологии этих лет искать в его показаниях на допросах в ленинградском ОГПУ. 28 декабря 1928 он свидетельствовал о двух рефератах о Максе Шелере, прочитанных им в домашнем кружке: «Первый реферат был об исповеди. Исповедь, по Шелеру, есть раскрытие себя перед другим, делающее социальным ("словом") то, что стремилось к своему асоциальному внесловесному пределу ("грех") и было изолированным, неизжитым, чужеродным телом во внутренней жизни человека» [288] . Если это изложение Шелера, то изложение в своих, бахтинских координатах [289] . Грех и слово — два предела такой социальной модели: асоциален (и внесловесен) грех, социально слово. Социальное же событие изживания греха через слово — исповедь. Эта тонкая социология духовного события (что в позднейшем автокомментарии будет названо «внутренней социальностью», в отличие от «внешней» и «вещной»: т. 5, 344, а в книге Макса Шелера «Сущность и формы симпатии», на которую М.М.Б. ссылается в ПТД, называется «метасоциологией») — что общего она имеет с грубым «внешним» социологизмом эпохи? Однако тень последнего, как мы уже видели, падает тоже на ПТД. Пример подобной же «внутренней» социологии в научной литературе эпохи — замечание в написанной в середине 20-х гг. «Психологии искусства» Л. С. Выготского: «Очень наивно понимать социальное только как коллективное, как наличие множества людей. Социальное и там, где есть только один человек и его личные переживания. И поэтому действие искусства, когда оно совершает катарсис и вовлекает в этот очистительный огонь самые интимные, самые жизненно важные потрясения личной души, есть действие социальное» [290] . Экзистенциальная социология слова в изложении Шелера Бахтиным помогает понять причину одновременного выхода на поверхность в его теории (в «девтероканонических» текстах) социологических категорий и его философии слова: первым обнаружением такого союза категорий того и другого ряда стала статья 1926 г. «Слово в жизни и слово в поэзии», два эти ряда терминов взаимодействуют и в ПТД. Изложение Шелера ближайше соприкасается с направлением книги, в которой герой Достоевского понят не как «образ», а как «слово», и социологические термины сопровождают и обслуживают эту концепцию героя-личности-слова. Социальное же (в таком понимании) событие исповеди есть основное событие этого мира и творческая задача, которая «стояла перед Достоевским с самого начала его творческого пути» (т. 5, 352) как та внутренняя форма, изнутри которой, перерастая ее, шел Достоевский к своему роману. Поэтому так важны и во многом центральны в ПТД монографические разборы не романов, а повестей Достоевского (в чем и уличал автора В. Л. Комарович в упомянутом обзоре 1934 г.), в которых их внешняя (так сказать, композиционная) форма еще максимально сближена с внутренней (архитектонической) формой исповеди («Двойник», «Записки из подполья», «Кроткая»); они настолько центральны, что Комарович в том автора и упрекал, что он, не анализируя, собственно, романов Достоевского, лишь выявляет в них традицию старого жанра исповеди: «Наблюдения Бахтина над "Записками из подполья" и "Кроткой" во второй главе его книги доказывают лишь то, что Достоевский усвоил своему творчеству традиционные формы литературного жанра исповеди. Правда, у Достоевского эти формы переносятся на структуру его больших романов. Но в каком объеме они там использованы, какие новые и своеобразные функции на них там возложены — это также не получает объяснения у Бахтина» [291] .
288
127. См.: С. С. Конкин, Л. С. Конкина. Михаил Бахтин. Саранск, 1993, с. 183.
289
128. Что можно видеть в сопоставлении с вероятным источником (за указание которого благодарность Б. Пулу) — статьей Шелера «Покаяние и новое рождение» («Reue und Wiedergeburt», 1920): Мах Scheler. Vom Ewigen im Menschen. Bern, 1954, S. 29–59, особ. 51.
290
129. Л. С. Выготский. Психология искусства. М., Искусство, 1968, с 316. — Ср.: «Даже внутреннее высказывание (внутренняя речь) социально…»: ФМ, 171.
291
130. V. Komarovic. Neue Probleme der Dostojewskij-Forschung, S. 230–231 (пер. комментатора).
Социологические термины сосредоточены в «Предисловии» к ПТД в виде своего рода пропуска в мир книги и охранной грамоты для него; но и все бахтинское своеобразие пользования этим языком эпохи сосредоточено здесь, давая повод советским рецензентам по выходе книги отнестись к этому социологическому камуфляжу с недоверием и подозрением («дань социологическому фининспектору»: см. ниже). Если здесь сказано о художественной структуре как об «искусственном кристалле», в котором преломились «лучи социальных оценок», то и сама социологическая фразеология преломлена у М.М.Б. в «кристалле» его философского мира. Термин «социальная оценка», фигурирующий здесь, на первой странице книги, — основное оригинальное понятие бахтинской социологии, им самим, по-видимому, образованное. Обоснование этого термина дано в ФМ, 162–174. Он служит термином философии общения М.М.Б.: «Оценка социальна, она организует общение» (ФМ, 171). Но в качестве такового она универсально обслуживает его теорию высказывания и его поэтику (как специфическую часть его теории высказывания). Понятие социальной оценки обозначает актуальное содержание и «ценностную атмосферу» живого акта высказывания в неповторимой конкретной ситуации. Социальные оценки, так понятые, пронизывают насквозь всякое высказывание, проникают, объединяют и организуют изнутри и все элементы поэтического произведения (как, в эстетике М.М.Б., специфического тоже высказывания) как его конструктивный фактор. С помощью «социальной оценки» автор ищет преодолеть тот разрыв между «узко-идеологическим» и «узко-формалистическим» подходами к творчеству Достоевского и к литературе вообще, о котором сказано в «Предисловии» и какой представлял реальный разрыв в литературоведении 20-х гг. Конечно, то положение предисловия, что «всякое литературное произведение внутренне, имманентно социологично», размежевывает автора прежде всего с формализмом, но ведь и с «внешним» социологизмом эпохи тоже. Понятие социальной оценки связано с ценностной направленностью художественной формы, о какой шла речь еще в статье 1924 г., в ПТД оно связано с установкой на исследование именно эстетического объекта творчества Достоевского и архитектонической формы его романа, направленной на такие ценности человеческого мира, как правда самосознания личности и ее глубинного общения с другой личностью. Эту ценностно-смысловую «пронизанность» всех элементов формы произведения и называет автор в книге 1929 г. его имманентной, внутренней социальностью. Однако и термин «социальная оценка» с его глубоким наполнением это лишь неорганический псевдоним применительно к общей идеологической ситуации в философском языке М.М.Б. В статье 1924 г., написанной для последнего тогда в России бесцензурного журнала, в том же году за это закрытого, эстетика словесного творчества автора еще обходилась без социологического облачения, выработанного в последующие годы в «девтероканонических» текстах, обойдется автор без него и в новой редакции книги о Достоевском спустя десятилетия: социологическая терминология в ППД более автору не нужна, и он здесь полностью избавляется от нее.
Интригующий момент в предисловии к ПТД — заявление об исторической точке зрения и историческом офоне, который «не вошел в книгу». Была ли уже тогда у автора историческая картина происхождения «типа» романа Достоевского, близкая той, какая явится через тридцать с лишним лет в ППД и от которой «чисто технические соображения» заставили здесь отвлечься? Во всяком случае в предисловии эта работа на будущее уже запрограммирована. Постулированному здесь тезису о необходимой «строгой взаимной обусловленности» синхронического и диахронического подходов будет отвечать констатация выполнения этого «методологического идеала» в ППД: «Нам кажется, что наш диахронический анализ подтверждает результаты синхронического. Точнее: результаты обоих анализов взаимно проверяют и подтверждают друг друга» (ППД, 240–241). Каким, однако, представлялся автору ПТД исторический фон, не вошедший в книгу, — судить об этом достаточно трудно. В лекции о Достоевском в записи Р. М. Миркиной исторические сопоставления отсутствуют. Первое подключение исторической точки зрения наблюдается в большой работе автора, непосредственно следовавшей за ПТД, — в СВР. Первая тетрадь с подготовительными материалами к этой работе (которая во вступлении названа автором книгой) датирована автором 1930 годом, т. е. он принялся за нее сразу по приезде в Кустанай после высылки из Ленинграда (март 1930). Что означает, что исторический взгляд на генеалогию романа Достоевского в СВР должен быть близок тому, какой не вошел в ПТД. Жанровый тип романа Достоевского определен здесь как роман испытания, а «исторические традиции, оставившие свой след» в его романе, фиксируются следующие: связь с европейским барочным романом испытания XVII века через английский готический роман, французский социально-авантюрный роман, Бальзака и немецкую романтику (Гофмана), а также непосредственная связь «с житийной литературой и христианской легендой на православной почве». «Этим и определяется органическое соединение в его романе авантюры, исповеди, проблемности, жития, кризисов и перерождения, то есть весь тот комплекс, который характерен уже для римско-эллинистического романа испытания» (следует ссылка на Апулея; см.: ВЛЭ, 203). В этой картине исторических традиций отсутствуют ключевые для будущей IV-й главы ППД категории сократического диалога, мениппеи и карнавала. О том, что исторический фон, незримо стоящий за ПТД, существенно отличался от исторического материала, открыто введенного в ППД, выразительнее всего говорит решительное отрицание в ПТД значения платоновского (сократического) диалога для диалога Достоевского. Как известно, эта оценка будет существенно пересмотрена в ППД.
Карнавальные аспекты античной культуры интересовали М.М.Б. еще в пору его пребывания в петербургском университете: в разговоре 19.12.1971 с составителем настоящего комментария он называл латинские комические персоны одной из своих студенческих тем: «Собрал большой материал, вернулся потом — в 30-е годы». Но мениппейно-карнавальная концепция традиций творчества Достоевского, видимо, лишь постепенно сложилась. Очевидно, она оформилась в результате занятий исторической поэтикой романа в 30-е гг., создания теории хронотопа и написания книги о Рабле (первого варианта 1940 г.) и статьи «Сатира» (1940). Похоже, что первым результатом (из сохранившихся работ) вторжения освоенного в этих трудах материала в исследование романа Достоевского был краткий набросок «К истории типа (жанровой разновидности) романа Достоевского», примерно датируемый началом 40-х гг. (т. 5, 42–44, 416–420).
Одной из радикальных операций при преобразовании ПТД в ППД в начале 60-х гг. была переориентация исследования с языка «социологической поэтики» 20-х гг. на язык исторической поэтики (характерные примеры правки рукою автора на рабочем экземпляре ПТД, хранящемся в АБ, — на с. 132 ПТД, соответственно с. 99 наст, издания: «Каждой социальной группе в каждую эпоху свойственно свое ощущение слова и свой диапазон словесных возможностей» — ср. в ППД, 271: «Каждому направлению…» и т. д. по тексту; следующая фраза на той же странице: «Далеко не при всякой социальной ситуации…» — правится на: «исторической ситуации» — и т. п. во многих местах по тексту книги). Характер и самый тип книги в новой редакции тем самым существенно изменился. Возможно, и не одни «технические соображения» препятствовали введению исторической картины в ПТД; представляется, что отсутствие такой картины органично для книги 1929 г., и абстрактное выделение, как сказано в предисловии, «теоретической, синхронической проблемы» составляет тип этой книги в его чистоте, несмотря на то, что он отчасти является здесь в неорганических (социологических) терминологических оболочках.
Судя по документам архива издательства «Прибой» и Ленгиза (см. выше, с. 432), рукопись ПТД, очевидно, была представлена в издательство перед самым арестом автора (24 декабря 1928). Книга вышла в свет в начале июня 1929 [292] , когда автор уже почти полгода как был под арестом и ждал суда и приговора, состоявшегося 22 июля: М.М.Б. получил 5 лет концлагеря (замененных позднее ссылкой) [293] . 10 июня 1929 г. «Литературная газета» под рубрикой «Вышли из печати» сообщала:
292
131. Книжная летопись Государственной центральной книжной палаты, 1929, № 26, 2 июля; № 11554.
293
132. См.: Вопросы литературы, 1991, № 3, с. 128–141 (публикация документов В. Лаптуна).