Шрифт:
Вскоре к умирающему вошли Мюло и Ла Фолен. Мюло с трудом сдерживал слезы. Ла Фолен задыхался.
– Приблизьтесь, – произнес Ришелье. – Вы, господин Ла Фолен, всю жизнь поддерживали меня против моих самых непримиримых врагов…
– Ваше преосвященство!
– Ограждали от непрошенных особ, докучающих при жизни и не ведающих жалости в годину смерти.
– Я продолжу мое дело, монсеньер это знает, – воскликнул Ла Фолен с анжуйским акцентом.
– Нет, Ла Фолен, на этот раз персона слишком знатна и вы не сможете указать ей на дверь.
– Кто это, ваше преосвященство, кто?
– Это смерть. Но я пригласил вас не для того, чтоб рассуждать о пустяках. Мне хотелось бы знать…
И кардинал сделал усилие, чтоб говорить громче.
– Мне хотелось бы знать, хорошенько ли вы поели сегодня.
– Да, – ваше преосвященство, – ответил, слегка поколебавшись, Ла Фолей, Да, хотя, должен сказать, пища не лезла мне в рот.
– Что же вы ели?
– Да так, немного… Каша, но превосходная. Паштет из зайца и паштет из кабана. Бекасы. Немного зелени.
– И это все?
– Фаршированный поросенок, ну и всякая там мелочь.
– Это именно то, что я желал от вас услышать. Спасибо, Ла Фолен. Благодаря вам я насладился последней трапезой. А теперь оставьте меня с Мюло.
И Ла Фолен вышел, пятясь. Он закрыл глаза своему хозяину на гастрономическую сторону жизни.
Мюло подошел вплотную к ложу кардинала.
То был самоотверженный человек.
Когда после убийства маршала д'Анкра[8] кардинал оказался в изгнании в Авиньоне, Мюло доставил ему туда три или четыре тысячи экю – все свое состояние, С той поры кардинал взял себе другого духовника. Но Мюло, ласковое и в то же время суровое ухо церкви, остался при первом министре.
– Как ты считаешь, сколько надо отслужить месс, чтоб вызволить душу из чистилища?
– Церковь не предусматривает таких подробностей.
– Ты невежда, – беззлобно отозвался кардинал. – Их требуется ровно столько, сколько необходимо, чтоб нагреть печь, швыряя в нее снег. Это значит…
Мюло устремил на него вопросительный взгляд.
– Значит, времени на это уйдет очень-очень много. Лицо кардинала передернулось в гримасе. Затем он спросил:
– Каково вино урожая 1642 года?
– Редкостное, монсеньер. Роскошное, бархатистое, крепкое, любопытный букет тончайших оттенков. И главное: тягучее! Несомненно, великий год.
– Да, 1642 – это великий год, – пробормотал кардинал. – Д'Артаньян не опоздает. Спасибо, мой добрый Мюло. Великий год. Мы это запомним.
Тридцать шесть часов спустя, 3 декабря 1642 года, в среду, Жан-Арман дю Плесси, кардинал-герцог де Ришелье преставился.
В тот же самый день всадник в обгорелых лохмотьях, с трудом сидевший на лошади и похожий на человека, вырвавшегося из пожара, явился у Гобленской заставы. На его лице читалась решимость.
Казалось, ездок вот-вот лишится чувств, и сержант гвардии сторожевого поста предложил ему сойти с седла, чтобы перевести дух.
– Отведите меня в Кардинальский дворец, – скороговоркой произнес прибывший.
– В Кардинальский дворец – пожалуйста, однако без кардинала, – отозвался сержант.
– Почему?
– Да потому, что он только что сдох.
Д'Артаньян оцепенел, словно пораженный громом. Затем произошло нечто само собой разумеющееся: он рухнул в беспамятстве с лошади.
XXIV. КАК АППАРАТ, КОТОРЫЙ ИЗРЫГАЕТ ОГОНЬ, НЕ МОЖЕТ ДОГНАТЬ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ ИЗРЫГАЕТ СВИНЕЦ
Мы уже знаем,что Ла Фон, нахлобучив шляпу, сжав коленями бока кобылицы, устремился к Парижу.
Мы также присутствовали при отъезде д'Артаньяна, Планше и Пелиссона де Пелиссара на аппарате, изрыгающем языки синего пламени.
Это пламя не на шутку напугало Планше. Но страх увеличился, когда оно из синего стало алым.
Однако мы еще толком не рассказали,что представляет из себя Ла Фон.
Мы только видели, что он являет черты своего господина как бы в преувеличенном виде.
Пелиссон был не просто мужественным, он был отчаянным человеком. Когда его бровь обращалась из дуги в треугольник, содрогались безумцы и отступали благоразумные.
Ла Фон был безрассуден. Если бровь у него вставала наискосок, безумцы падали во прах и благоразумные становились добычей тленья.
Голос Пелиссона низвергался как водопад с горы. От голоса Ла Фона сдвигались основания скал.
Если Пелиссон наносил удар шпагой, это было красиво и благородно. Если свой кинжал пускал в ход Ла Фон, то зияла рана, как от когтей дьявола.