Шрифт:
Никаноров увидел, как пошло пятнами лицо завотделом.
– Для того, товарищ Мезенцев, чтобы вы сделали народу плохо. А вы сделали плохо только шестидесяти процентам, – сказал Генсек и пожевал губами, словно несказанно обиделся на своего собеседника.
Завотделом явно перетрусил и, то и дело сбиваясь, принялся торопливо перечислять успехи: хотя сорока процентам работающих пока и выплачивается зарплата, но зато ведь здравоохранение стало совсем ни к черту, и пионерские лагеря отменены, а транспорт как плохо работает – это ли не достижение? А вот еще, продолжал он, ежели даже человек и работает, и зарплату получает, ему ни в жизнь на курорт не поехать, как в прежние времена, потому как дорого, – и как же в таком случае можно обвинять его отдел в ничегонеделании? А пропавшие на сберкнижках деньги? А финансовые пирамиды, от которых пострадали миллионы? А отключения электроэнергии? А холодные батареи зимой? Ведь все, все делается для того, чтобы как можно быстрее захотелось в прошлое, туда, где было теплее, светлее, спокойнее и лучше.
– Вы все в одну кучу не мешайте, – строго сказал Генсек. – Давайте все-таки успехи отдельно, а недоработки тоже отдельно.
У Никанорова уже глаза лезли на лоб. Ему вдруг открылась картина происходящего, и все, что прежде казалось случайным или непонятным, вдруг обрело смысл. Он поверил и готов был раствориться в этом своем новом знании, в новой вере.
А на трибуну уже вышел новый оратор. Он тоже представлял идеологический отдел, но отвечал конкретно за деятельность средств массовой информации. И ему досталось на орехи. Особо было отмечено, что не все еще резервы использованы, что маловато в последнее время стало чернухи, что побольше бы надо показывать по телевизору рекламы и еще – голых девиц, потому что и то, и другое чрезвычайно раздражает людей, и это очень хорошо. В свое оправдание докладчик смог только сказать, что журналисты и так стараются, что нет ни одного номера газеты, в котором не упоминалось бы о катастрофе или об убийстве каком, а «Московский комсомолец» еще и фотографии убиенных печатает…
– Убиенные – это хорошо, – сказали из президиума. – Это хорошо. Главного редактора надо бы наградить.
– Уже! – с готовностью сообщил докладчик. – Он выдвинут на Государственную премию.
– Может, Ленинскую премию дать? – озаботился Брежнев и посмотрел на своих соседей по столу, словно желая с ними посоветоваться.
– У нас даже редактор «Правды» без Ленинской, – напомнил кто-то.
– Хорошо, – кивнул Генсек. – Пусть будет Государственная.
Часы уже показывали половину шестого утра. Воздух в зале загустел и уплотнился. Я видел, что Никаноров, пребывающий без сна целые сутки, начинает постепенно «плыть», теряя способность оценивать происходящее. Так бывает с людьми уставшими и к тому же испытавшими сильное потрясение. Для них явь и миражи сплетаются воедино, уже не понять, где что, мозг отказывается подчиняться, и наступает апатия. Я выглянул из своего укрытия и показал президиуму жестом, что пора бы заканчивать. Генсек тотчас поднялся со своего места.
– Дорогие товарищи! Первый день съезда (хотя была ночь!) предлагаю считать закрытым. Сейчас вы выйдете в город. Помните, что очень скоро все изменится. Жизнь вернется в нормальную колею. А пока желаю вам успехов и выдержки в вашем нелегком труде.
На этот раз пели не гимн, а «Интернационал». Никаноров не знал слов, но пытался подпевать. У него был несколько возбужденный вид, и смотрелся он вполне счастливым человеком. Даже жалко будет его разубеждать.
Вместе со всеми Федор Петрович вышел из зала и очутился в вагоне электропоезда. Опять все молчали, и опять электропоезд катился по неведомому маршруту, без остановок проскакивая незнакомые Никанорову станции. На платформе, с которой Федор Петрович уезжал прошлой ночью, всех высадили из вагонов. Никанорову надо было бы оставаться здесь, дождаться обычной электрички и ехать домой, но он почему-то не сделал этого, а направился к ведущему наверх эскалатору, вместе со всеми.
Москва уже проснулась. Несмотря на ранний час, спешили по своим делам прохожие. Делегаты съезда, недавние спутники Никанорова, выходили из вестибюля станции и тотчас же смешивались с толпой – они были такие же, как и все, не отличить, и эта похожесть заставила Федора Петровича испытать еще одно потрясение. Его вдруг осенило, что этих, «посвященных», тех, кто знает о тайне партии, очень и очень много. Они ходят по улицам, внешне ничем не отличимые, и незаметно, но настойчиво выполняют доверенную им партией работу. Сколько их? Миллионы? Десятки миллионов? Сейчас ему казалось, что именно так дело и обстоит. Чувствуя легкое головокружение, он нетвердой походкой пошел по тротуару. Продавец из коммерческого киоска окликнул его:
– Эй, папаша! Не проходи мимо! Трубы горят, да? Опохмелиться надо?
И призывно показал бутылку водки, предлагая приобрести возвращающий утреннее здоровье продукт. Никаноров хотел было пройти мимо, я видел, но неожиданно вернулся.
– Я тебе хочу сказать, – пробормотал он, глядя на продавца счастливым и усталым взглядом много знающего человека. – Скоро ничего этого не будет. – Он повел рукой перед собой.
– Чего не будет, дядя? – не понял продавец.
– Киоска твоего не будет, «Сникерса» этого чертова не будет, «Вискаса» не будет и тебя, сынок, тоже, – почему-то заключил Никаноров.
Он выглядел сильно выпившим, и потому продавец засмеялся.
– Это еще почему? Атомная бомба взорвется, что ли?
– Почти, – многозначительно ответил Никаноров. – Будет социализм, сынок.
– Это хуже атомной бомбы, – веско сказал продавец.
Мы не очень-то таились, снимая Никанорова, но он ничего не замечал. Он узнал тайну. И, похоже, был счастлив. Мы не стали его разочаровывать прежде времени.