Шрифт:
Придя к такому выводу, Батя отдал приказ: обзавестись обозом (одни пароконные сани на пять человек), и назначил срок — пять дней. Немало колхозных лошадей оставалось еще в этих районах, и лучших, конечно, позабирали немцы, полиция, комендатуры, старосты. На них мы прежде всего обратили внимание. Перевышко и Гавриков пригнали восемь пар (восемь упряжек) из Кащина, Александров увел четыре пары у краснолукской полиции и т. д. А для Бати Кулешов не пожалел вороную, на которой ездил сам. Хвастаясь подарком, он называл эту лошадь «своей», но ясно, что и она уведена была с колхозной конюшни и что взамен ее он сразу же нашел себе другую.
К одиннадцатому января, когда Батя вновь перешел в Березинские леса, отряды были обеспечены конной тягой.
На санях мы могли делать до 80 километров за ночь, неожиданно появляясь то там, то тут. Немцы сбились с ног, отыскивая нашу базу. Карательные отряды не успевали угнаться за нами, донесения о наших налетах приходили из самых различных мест в радиусе 100–150 километров.
Трудно было догадаться, что живем мы опять около Нешкова, в каких-нибудь шести километрах от немецких гарнизонов Велевщины и Островов.
Во второй половине января весь отряд на подводах нагрянул в Годивлю. Это было мимоходом, и мы недолго задержались в деревне, но немецкие приспешники, староста и старший полицейский, скрылись куда-то: им не улыбалась встреча с народными мстителями. Я не знаю, где они были, в каком-нибудь чулане или просто зарылись в копну сена, но громадный партизанский обоз они видели только мельком. И тоже мельком или издали слышали, с каким шумом он проходил. Должно быть, в этом грохоте, в звоне конских ведер им послышался лязг гусениц и гуденье моторов: ведь известно, что у страха глаза велики. Да еще колхозники, наверно, подбавили страху.
Белорусский крестьянин никогда не упускал случая пугнуть немецких прихвостней партизанами. Как бы то ни было, именно после этого случая родилась легенда о партизанских танках. Староста написал начальнику, что якобы видел и слышал их. Фашисты поверили, всполошились еще больше, усилили карательные отряды.
Несколько дней спустя в деревне Воблачи произошел такой разговор. Офицер большого немецкого отряда расспрашивал колхозников:
— Бывают у вас партизаны?
— Бывают.
— И часто?
— Да чуть ли не каждый день.
— А в какое время?
— Вот попозднее. Начнет темнеть, и они появятся.
— И с танками?
— Да, бывают и с танками.
Хитрые мужики просто поддакивали офицеру и в то же время, не меняя своего серьезного и покорного тона, исподтишка наблюдали за ним. А он все чаще и чаще стал поглядывать на часы и на окна и, едва только начало смеркаться, заторопился, бросил все свои дела и вместе с отрядом покинул «опасную» деревню.
Будничный вечер в партизанской землянке. Печка дымит. Чадит бараньим жиром примитивная светильня — наполовину оббитая бутылка с фитилем, скрученным из тряпочки. Свет от нее тусклый, углы землянки тонут в полумраке, фигуры людей бросают на стены и на потолок черные уродливые тени. Ужин еще не поспел. Цыганов готовит его во дворе, развесив над костром ведра. А вокруг вьется метель, и летят в наш партизанский суп снежные хлопья. Мы в землянке прислушиваемся к этой метели. Разговор не клеится, вяло тянутся фразы. Бати нет. Он сегодня с утра молчалив и мрачен, и не сидится ему на месте. Когда он в таком настроении, с ним стараются не заводить разговора, ограничиваясь короткими служебными ответами. И только неисправимый Крывышко где-нибудь в уголке бормочет соседу: «Тише, Чапай думает», но его тотчас же резко обрывают, потому что тревога Бати — наша общая тревога. Вот и сегодня он беспокоится потому, что две группы еще не вернулись с заданий, опаздывают почти на сутки. Уж не случилось ли что? Сейчас, наверно, Григорий Матвеевич бродит под метелью около землянки. Ушанка съехала набок, руки засунуты в карманы. Шагнет три-четыре шага и ждет, надеясь услышать сквозь шум ветра и леса приближение наших запоздавших товарищей…
Черкасов у печки греет все еще не зажившую ногу: каждый день он растирает ее сапогом. Напротив него примостился Литвяков. Он пришивает заплату на свою видавшую виды гимнастерку. Иголка, непривычное для него оружие, слушается плохо, а он еще поминутно отрывается от нее, чтобы почесаться. Весь исчесался парень. Глядя на него, и Черкасов почесывается. И у меня начинает зудеть где-то под мышкой, а потом на спине. Вши появились у бойцов нашего отряда, и в большом количестве… А в деревнях ходит тиф. Давно уже не бывало у нас этаких эпидемий, и вот фашисты довели…
— Баню бы надо! — мечтает вслух Литвяков.
Да. Не один он об этом думает. Но у нас нет бани, а деревни далеки, да и не всегда возможно партизану мыться в деревенской бане. Редко приходится. А мыться надо всем сразу, чтобы уничтожить вшей. Вот тут и подумаешь…
Литвяков надевает гимнастерку.
— Эх, покурить бы!..
Да и курить нечего, и давно уж…
Саша Волков берет гитару, с которой он, несмотря на все трудности, не расстается, и, тихо трогая струны, запевает как бы в раздумье, сначала негромко: