Шрифт:
— Ты конкретно смотришь на вещи — это неплохо, только партбилет — не оружие против Бобрикова, это право и обязанность бороться, если надо, и с бобриковыми не одному за себя или даже за всех, а вместе со всеми за всех. Понял меня?
— С кем вместе-то? С кем? Все боятся его, а делать с ним надо что-то. Это же настоящий вражина, ей-богу! Только и знает: «давай, давай!» Да по всякому пустяку — приказ, штраф, выговор, лишение премии, увольнение не по закону. Сколько людей восстановилось через суд? Много! В суде знают его, хама, а там люди, наверно, не дураки. Он и Маркушева допек. Суд восстановил мужика на работу, так он воспользовался тем, что тот треснул Сорокину, а теперь судить будут человека, посадят от троих-то детей. Директор руки потирает — как же! Отомстил!
— Решение суда будет зависеть от показаний самой пострадавшей. Если она человек честный, то возьмет на себя часть вины за весь конфликт, как оно и было. Все от пострадавшей…
— Пострадавшей! Да, Николай Иванович, кто пострадавший-то? Маркушев и есть пострадавший-то! Он ли не натерпелся от директора — и обзывал, и копейкой пригнетал, и переселял из квартиры в квартиру. Казенная квартира — это теперь его главный козырь: народ можно не беречь. Он думает, настроил домов и проживет на приезжих? Верно, много приезжают, кому квартира нужна, а кого Бобриков заманит, только где они, приезжие-то? Кто сразу плюнул и уехал, а кто еще на чемоданах сидит, а кто на сторону смотрит — места ищет, где бы его человеком считали.
Дмитриев не рассчитывал на такую словоохотливость Костина, на собраниях тот неоднократно брал слово, говорил дельно, весомо, коротко, а тут никак не мог остановиться, видно, немало нагорело в душе. Брат его молча сидел у плиты, курил и улыбался, он смирился, очевидно, с тем, что в жизни его произошел заезд в эти несчастные Бугры, в этот совхоз, где его не оценили, где он не услышал доброго слова. Лицо его, навек загорелое в целинных степях, куда он уехал в те первые годы прямо из армии добывать хлеб стране, казалось не примиренным, но просто спокойным — лицо человека, знающего, в каком мире он живет. Дмитриев не опасался его присутствия, он понимал, что у братьев одна сейчас думка уехать.
— Расчет взял? — спросил он Костина.
— На днях пойдем вместе с женой: у той срок заявления кончается.
— Та-ак… — Дмитриев сцепил пальцы, вытянул руки поперек стола по новой, цветастой клеенке. — Значит, испугались Бобрикова? Да? Значит, бежать проще, чем тут…
— Что тут? — скосился Костин.
— Чем тут стоять за себя! — выкрикнул Дмитриев и уже не мог остановить в себе этот копившийся в разговоре порыв. — Бежите, как тараканы! Один погрозил — и все врассыпную от стука… Ждете, когда кто-нибудь за вас одернет этого… Очистить вам место — вы приедете, так сказать, на готовенькое!..
Под левым локтем, почти у самой стены, стоял стакан. Дмитриев со свету не заметил его поначалу, а тут, в этом неожиданном для себя порыве (нервы подвели), столкнул стакан на пол. Раздался звон стекла. Он не смутился, напротив — двинул осколки ногой к порогу мимо Валентина.
— На готовенькое? — поднялся тот.
— А как же? — принял вызов Дмитриев.
Валентин откинул окурок к ведру — не попал, не торопясь подошел, поднял и бросил в ведро. Сам хозяин настороженно поглядывал за братом, но тревожного ничего не уловил в его движениях. Валентин прошел мимо Дмитриева в другую комнату, хрупнул застежками чемодана, пошуршал и вновь появился, остановившись перед столом.
— Вот тут мои грамоты, — не хвастливо, а как-то скорей устало сказал он и положил на стол толстую пачку добротной, кое-где с краев потрепанной бумаги.
Дмитриев прочел одну, потом другую, затем еще несколько. Это были грамоты Валентина, выданные ему сначала как трактористу, потом как комбайнеру. Грамоты были разных рангов — и районные, и Кустанайского обкома, и выше…
— Может, я и впрямь паразит, тогда зачем же мне, паразиту, эти грамоты люди давали? А люди те — я скажу — не чета вашему директору. Он меня прошлой осенью упрашивал, как жених невесту: попробуй, скоси рожь за перекрестком — ничего тебе не пожалею! Как же, говорю, ее косить, когда она вся полегла? А он: скоси, да и только! Скошу, отвечаю, как же не скосить, ведь это рожь! Только, говорю, не знаю, как с потерями, да и комбайн у вас старый… Скоси, говорит, — сто пятьдесят рублей премии дам! Так и сказал в конторе. При людях сказал!
Валентин немного заволновался. Отошел и снова сел уже на табурет у плиты, похватал карманы — закурил.
— Валька, кинь спички! — сказал ему Костин и попросил, как потребовал. — Расскажи парторгу, как ты косил.
— Все видели, как косил. Обыкновенно… Целый день вокруг комбайна выходил, ножи так настроил, что он брал у меня — как овцу стриг — у самого корешка. Колосья, что к земле приткнулись, подымал и в барабан отправлял. Сидел и только за рельефом следил да скорости менял — нельзя было иначе: все зерно осталось бы на поле. Может, вру?
— Нет. Я видел, — не отводя глаз, сказал Дмитриев, только скулы у него омертвели.
— А кто не верит — пусть посмотрит скирды, что у перекрестка за леском стоят. Ворохни их — зерно не посыплется. В моих скирдах мышам делать нечего, зерна не найти. А вы мне: паразит…
— Скажи, как отблагодарил тебя директор, — попросил брат.
— Секретарь знает, поди, как… Вместо ста пятидесяти обещанных рублей выдал мне только тридцать. Ну что же, думаю, может, денег нет. Только смотрю, а шоферу своему — семьдесят премию выписал! Я спросил: почему так? Ошибка? Наорал… Не-ет… Не привык я так, товарищ секретарь, работать, да и к обращению я вроде как к другому привык. В работе, в оплате всякое бывает, но чтобы на рабочего человека орать, обзывать за то, что он работал, — такого ни один порядочный человек терпеть не будет. Перевоспитывать его бесполезно, это глупость — перевоспитывать в таком возрасте, да и кто будет заниматься этим делом? Не-ет, лучше уехать…