Шрифт:
В это время Мар Н’Диай, покончив с дневными заботами и приведя в порядок свои дела, стал перебирать четки, чтоб уплатить аллаху долг — прочитать все молитвы, пропущенные днем в сутолоке мирских дел. А его гриот Гевель М’Бей днем, пока солнце сверкало и пекло, молился ничуть не больше своего хозяина, хотя у него не было ни торговых дел, ни забот, больших или малых. Все же он и вечером не подумал наверстать упущенное и мирно дремал на мягкой бараньей шкуре. Правда, у гриота меньше грехов, чем у его хозяина, гриоту не надо долго молиться, чтобы бог его услышал.
Итак, Мар Н’Диай молился, а Гевель М’Бей дремал, когда в комнату вошел Серинь Фалл.
Он уселся за спиной старого скупщика и то и дело лазил в карман, где уже сильно поубавилось сухарей, прежде толстым слоем покрывавших четки. Его правая рука без устали двигалась ото рта к карману, от кармана ко рту, и сухари хрустели у него на зубах: «хрум-хрум».
Эти мерные звуки баюкали спокойный сон гриота, но, должно быть, отвлекали скупщика от благочестивых размышлений. Быть может, назойливое «хрум-хрум» мешало Мар Н’Диаю неуклонно и сосредоточенно следовать по трудному и тернистому пути спасения. Как бы то ни было, старый скупщик обернулся и весьма нелюбезно спросил:
— Что это за хруст?
И Серинь Фалл с набитым ртом ответил медовым голосом:
— Это я грызу сухари. Я гулял по базару и купил немного сухариков, чтобы развлечься.
— Грызть сухари по ночам? — поразился Мар Н’Диай. — Сухари — по ночам! Великий аллах! Сухари — по ночам! Это недопустимо. Серинь Фалл, собирай вещи и уходи. Уходи сейчас же!
Гевель М’Бей приоткрыл один глаз и навострил уши.
— Я тебе прощал, — продолжал его хозяин, — я прощал очень многое, Серинь Фалл. Но сухари по ночам? Я закрывал глаза на то, что ты залезал руками в соус. Я прощал тебе обглоданных в мгновение ока цыплят и кус-кус, который ты заглатывал целыми калебасами. Я не видел плевков вокруг блюд, я не смотрел, как чешутся левой рукой, пока правая набивает рот. Я старался не слышать твоего харканья и не чувствовать, что на меня брызжут слюной. Я не слышал сопения и не видел соплей на скатерти. Но сухари по ночам? Этого еще никогда но было и не будет под моей кровлей. Сухари по ночам! Фалл, вон из моего дома!
Так Мар Н’Диай отделался от Серинь Фалла, выставив его среди ночи за дверь. А Гевель М’Бей улегся поудобнее, бормоча:
— И вовсе не нужна крупная приманка, чтобы поймать крупную дичь.
Крылан
Землю свою обрабатывай как следует.
С незапамятных дней, со времен самого Меджемба, первого земледельца, глава семьи постоянно твердит это своему мужскому и женскому потомству; и даже малыш, едва вышедший из-под присмотра матери, теток и сестер, уже знает об этом наказе и не смеет его нарушать.
А простейший способ обработки всегда состоял в том, что люди жгли сорняки и старые пни на своих полях.
Но спокон века известно, что во всем надо соблюдать меру. У хорошего земледельца огонь не кинется с поля ни на жилища, ни в бруссу. И только Пуло, пастух, беспечный бродяга без роду и племени, может забыть, перед тем как на заре тронуться в путь, погасить свой костер, который он развел, чтобы отпугивать ночью диких зверей. Впрочем, вечно голодный Пуло слишком дорожит своей светлой кожей, обтягивающей костлявое тело, чтобы подставлять ее под дубинки деревенских хозяев.
Все же деревня Кёр-Самба, где люди славились своим трудолюбием, однажды запылала. Горели хижины и амбары, горели навесы, под которыми совещаются старики, горела мечеть.
И никто не мог сказать, откуда залетела искра — из бруссы, из сарая или из-под кипящего на огне котелка.
Сгорело все или почти все; мрачная и безжизненная стояла брусса, протягивая к небесам почерневшие культяпки обугленных стволов. От хижин и оград остались лишь колья, рассыпавшиеся от малейшего дуновения ветра.
И Голо-обезьяна, Голо, в течение многих лун находивший убежище и пропитание в Кёр-Самба, удрал оттуда с опаленной спиной и сожженным до живого мяса задом, дрожа с головы до ног. Голо вернулся в бруссу.
Ибо он, живший в ту пору в Кёр-Самба, пострадал так же, как и люди в Кёр-Самба, если не больше, от этого злополучного пожара!..
Задолго до того Голо наделал столько вреда лесному народу, что пришлось ему для безопасности укрыться в деревне. Приютила его семья старого Самбы, самая многочисленная и, стало быть, самая гостеприимная во всей округе. Еды здесь всегда хватало, а дети были не злее и не проказливее, чем в других семьях, и потому Голо соглашался сидеть на привязи у старого песта, вбитого посреди двора женщинами, которые хотели спокойно толочь свое просо, без помех тушить кус-кус, варить рис на обед, не опасаясь, что Голо, по своему обыкновению, сунет нос и запустит лапы в ступу, котелок или калебас. Одни только дети слышали все те грубости и мерзкие непристойности, которыми Голо осыпал взрослых, корча рожи, кривляясь, вертясь и прыгая на цепи, плотно охватывавшей его тело. Детишки называли Голо ласкательным именем «Бубу» и весело распевали вокруг него, хлопая в ладоши в такт прыжкам обезьяны.
И вот… все сгорело в бруссе и на полях! Вместе с деревней сгорело и жилище старого Самбы! Лишь немногое удалось спасти. Собравшись на площади перед жилищем старого Самбы, его домочадцы смотрели, как пламя, уже пожрав ограду, бушует на соломенных крышах и стояках хижин. И вдруг самая младшая дочка последнего сына Самбы заплакала и закричала: «Там остался Бубу! Позабыли Бубу!» И женщины заголосили: «Позабыли Бубу! Вай! Бубу! Бедный Бубу!»
Мор, первенец старшего сына Самбы, схватил топор, перебежал через двор, где все уже сгорело почти дотла, и тремя ударами разрубил цепь, опоясывавшую Голо-обезьяну. И Голо — с опаленной спиной, сожженным до живого мяса задом и вылезшими из орбит глазами — в три прыжка очутился на площади, а вокруг него еще громче запричитали домочадцы Самбы и его односельчане: