Шрифт:
Чего желал дочери Танин папа, осталось неизвестным, он на сложные темы не говорил, но можно предположить, что именно от него исходила Танина idee fixe выйти замуж за иностранца. Она для этого сюда и поступила: учить языки, встретить иностранца и уехать с ним навсегда. У самой Тани Софья Власьевна не вызывала никаких чувств: ее не интересовали ни диссиденты, ни история КПСС с революционным террором, перегибами, политическими проститутками, головокружениями от успехов, уклонистами, ревизионистами, врагами народа, предателями родины, шаг вправо, шаг влево… Она не читала газет, не смотрела телевизор, не стояла в очередях, была равнодушна к одежде и к идеям о том, «как нам обустроить Россию», не пользовалась косметикой, не увлекалась театром и вообще ничем, что находилось на территории СССР. Он в целом казался ей не той землей, которую стоит украшать человеческими жизнями.
— И удобрять, — добавила Таня, добывая из кошелька железный рубль для расплаты за абрикосовое солнце.
— Удобрять? — Передо мной возникла картинка дачного участка, который дедушка постоянно удобрял компостом (попросту дачной помойкой, но хорошо выдержанной) и ценными коровьими лепешками, которые он подбирал в округе, прогуливаясь с ведром, — мне они казались гигантскими монетами. У меня были старые, петровские еще, черные монеты, которые мне подарил дядя, они походили на эти лепешки в миниатюре. Монеты дядя потом забрал, когда выяснилось, что это ценность. А подарил, считая старым хламом — ребенку-то не все равно, с чем играться?
— Мы все умрем, — весело сказала Таня, — и станем удобрением для земли.
Ах, вот что! Я часто, с раннего детства, думала о смерти — как о потайной, волнующей части жизни, но никогда в таком ключе. Да, Таня много читала, это было. Я читала еще больше, но извлекала из книг что-то другое, это стало ясно, когда мы синхронно читали один и тот же список «обязательной литературы». Эмма Бовари была для меня удручающим примером жизни, прожитой впустую, а для нее — героиней, восставшей против диктата общественной морали. Мы с Таней вообще были противоположностями: у нее в голове будто всегда висела табличка с предостережением: «Осторожно, яд!», а у меня — с вопросом «Что бы я сделала, если бы завтрашний день был последним?». Именно это я и делала каждый день. Притом я была книжным червем, а она любила вечеринки, компании, даже и лекции какие-нибудь, о структурализме или летающих тарелках — главное, чтоб до или после было живое общение. Это меня неизменно поражало: вела она себя всегда замкнуто, предпочитая ходить со мной — я легко вступала в контакт, но именно она подбивала меня на эти блуждания по Москве, поскольку у нее была цель. И каждая вечеринка, на которой в очередной раз не был встречен Иностранец, копила в ней отчаяние: «Ну вот, опять ничего». Я над ней посмеивалась.
— Тань, если приспичило, вон наш Шейк — открыт всем ветрам, иди за него замуж.
— Издеваешься? Он же из Сенегала! Это еще хуже, чем здесь. Нет-нет, Африка не обсуждается.
Шейх, или Шейк, как мы все его звали в честь модного тогда танца, был нашим сокурсником и, как и Таня, мечтал жениться на иностранке — советской девушке. Поначалу советские девушки души в нем не чаяли, он был смешливый, заводной, симпатичный, всем прилюдно раздавал определения: «ты — самая красивая» (таковой ему казалась наша двоечница), «ты — самая умная» (про девушку серьезную и основательную, каковой та остается и по сей день), «ты — самая необычная» (это про меня), а про Таню — ни слова. Она смотрела на него своим всегда очень прямым взглядом как сквозь стену, и он это чувствовал. Я стала избегать Шейка после университетских танцулек, на которые меня затащила все та же Таня. Он «приставал», я ушла, он побежал вслед, преградил дорогу и стал выговаривать: «А, так ты расистка!» — «Нет, но у меня есть жених», — что было чистой правдой. В общем, мне надоело оправдываться, как, вероятно, и прочим моим соученицам.
— Ты вчера ушла, а я таки познакомилась, — шептала на следующий день Таня, таща меня на сачкодром (место, где можно было курить сидя, в отличие от лестниц — из-за этого удобства студенты забывались и сачковали лекции). — И по-русски хорошо говорит, и такой весь из себя, но… — и она вдруг сделала кислую физиономию.
— Опять ей что-то не так!
— Знаешь, кем он оказался? (В голове пронеслось: подлецом, идиотом.) Венгром!
— Ну, так ты же это и искала — иностранец.
— Ты что, правда не понимаешь?
Правильно я не оказалась «самой умной» в классификации Шейка: не понимала.
— Венгрия — соцстрана.
— И что?
— Это почти как у нас. Ну немножко лучше, но в принципе то же. Я хочу жить в свободной стране.
Мое непонимание Таниной жизненной цели было тем более удивительным, что я Софью Власьевну люто ненавидела, а она как бы не замечала, но я никуда уезжать не собиралась, мечтая о падении царства генсеков, а Таню даже эта утопическая перспектива не увлекала. Я, впрочем, могла уехать запросто: жених, а вскоре муж, был, как тогда говорили, «не роскошью, а средством передвижения», то есть евреем. И предлагал мне переселиться, что потом и сделал, но я упорно хотела «украшать» собой эту землю. И удобрять тоже. Точнее, меня занимал вопрос что, а не где, а Таню наоборот. Ей казалось несущественным, чем заниматься, кем быть (тогда часто спрашивали: «Кем ты хочешь быть?»), главное — произрастать на благодатной почве. Мой дед выращивал под Москвой клубнику, яблоки, груши, сливы, черноплодную рябину, смородину, вишню, а дыням или гранатам никакие удобрения созреть бы не помогли. Вот и Таня ощущала себя фруктом, которому в здешнем климате не стать самим собой.
— А помнишь такие цветы: когда я была маленькая, они росли всюду, или не всюду, но я их часто видела, а теперь они исчезли — ярко-синие?
— Помню из Овидия: дельфиниум, цветок из крови Аякса, который самоубился от обиды, когда не ему достались доспехи Ахилла, обещанные лучшему воину. Может, оттуда и пошла «голубая кровь»?
— Овидий у меня уже выветрился — это ж первый курс, а как назывались те цветы — не знаю, про себя я звала их «башмачки»: они такими двумя синими пузырьками, как туфелька. Вспомнила из-за этой проклятой «Cinderell’ы» (разговор был после очередного урока итальянского, которому нас обучали по спецметодике — слушать в лингафонном кабинете «Золушку» и с голоса заучивать наизусть). А когда я смотрела на те цветы, думала, что они вроде Золушкиных башмачков, если придумать, как их надеть…
— Кстати, здорово: превратить волшебную сказку в принудиловку! А синие башмачки — нет, не обращала внимания, но смутно помню, что у деда было предубеждение против синих цветов и он их не сажал.
Когда мы были на третьем курсе, факультет облетела новость: наша сокурсница с английского отделения выходит замуж за англичанина. У нас была такая практика: на последнем, пятом, курсе преподавал носитель языка, их меняли каждый год, чтоб не пускали корней. И наша сокурсница, дотоле нам неизвестная (студентов много), каким-то образом с ним познакомилась, что было непросто, поскольку носителям языка предписывалось сразу после занятия исчезать во избежание «ненужных контактов». А тут как раз состоялся ненужный контакт, и они решили пожениться. На нее теперь специально ходили смотреть — это была платиновая блондинка неземной красоты, и ей предстоял выбор: либо учиться дальше, расставшись с английским профессором, которого так или иначе отослали бы на родину, либо — немедленное исключение, чтоб не навлекать на университет такой позор, как брак студентки с иностранцем. Причем с капиталистическим. Девушка колебалась. Ее пугали тем, что и брак не оформят или из страны не выпустят, и выгонят с волчьим билетом — никуда больше не поступит.