Шрифт:
Я никогда не слышала, чтоб кто-то — не потерявший человеческий облик алкаш, не уголовник какой, а из знакомых — бил человека головой о батарею. Тем более тихая, скромная Таня. Это был шок.
— Так выгони их обоих, иди жить к родителям — это ж не жизнь!
— Не могу. Я беременна. — Таня сообщила это как печальное известие. Почему же, думала я, не дается то, чего больше всего хочешь? Ну почему Тане не подвернулся Иностранец, почему ее жертва этому идолу — брак по расчету — убила и сам расчет? Расчет — это же надежда, а у нее и надежду отняли. Я отмечала это уже не раз: как вопрос жизни и смерти, так непременно ничего не получается.
— Тань, давай по порядку. Ты хотела выйти замуж за иностранца ради чего — ради свободы. В результате: ради свободы ты в неволе.
— Ага, в тюрьме. Лучше было оказаться в тюрьме у Софьи Власьевны, чтоб Софья Васильна защищала. — Она усмехнулась: — Юмор висельника.
— Может, сделать аборт?
— Поздно. Я слишком поздно узнала.
— Давай увидимся, что ли. Я вот развожусь…
— Везет тебе! (А это у меня в очередной раз загорелась табличка «…если осталось бы жить один день» — вот и решила не откладывать.)
Мы не увиделись. Таня чувствовала себя заключенной, и папа-защитник защитить не мог. Он сам толкал ее к «перспективному» браку. Сошли на нет и наши телефонные разговоры, но года через три Таня объявилась. За это время у меня уже пронеслась целая жизнь, а Таня продолжила будто с того же места: «Лист уже там, мне осталась только свекровь, но недолго ей из меня кровь пить. Звоню попрощаться, уезжаю навсегда, с дочкой», — говорила она о сбывшейся мечте все тем же траурным тоном, который взяла себе с момента замужества — будто надела паранджу, и та приросла.
— Не слышу радости в голосе, — и я почувствовала, что говорю это почти что чужому уже человеку.
— Откуда ж быть радости, если из огня да в полымя? Не хочу его видеть, вот и тяну с отъездом, но срок вышел. Дипслужба, свои правила.
Встречаться Таня по-прежнему не хотела. Она ничем, кроме дома, не занималась, а у нас это считалось стыдным. Равно для женщин и для мужчин — без всякого феминизма так вышло. И как раз девушки, предназначавшие себя на экспорт, мечтали чаще всего о свободе ничего-не-деланья. Быть женой, не зарабатывать, не искать места в социуме, растить детей или не растить — как скажет господин, который по определению богат и непьющ. Даже не так: здесь надо было занять «экологическую нишу» муравья в муравейнике, а там — стать белым человеком. Ничего расистского в виду не имелось, но выражение было ходовым.
Танин отъезд неумолимо приближался. Наконец дата была назначена, билет и диппаспорт выданы. Таня паковала чемоданы, напоследок решила пройтись по Москве. Попрощаться с родным городом. Дошла до гостиницы «Националь» и зашла в тамошнее кафе. Это раньше ей туда было нельзя — она ж не валютная проститутка, — но жену советского дипломата наверняка не выгонят. Заказала кофе и берлинское печенье — это было единственное место в Москве, где изредка, прямо у входа в кафе, на улице, продавали белые картонные коробки с этим неслыханным деликатесом. За соседним столом сидела компания французов, понадобилось что-то перевести, она подала реплику с места. «Вы говорите по-французски? Какая удача! Идите к нам за столик!» Это были какие-то бизнесмены-инженеры и их адвокат. Родная речь. Носители языка. До сих пор она видела только одного, нашего, на дипломном курсе, избегавшего ненужных контактов. В адвокате она узнала именно того Иностранца, которого так долго искала. Они гуляли по летней ночной Москве, советской Москве, в которой ночи были черны как космос, и только рубиновые звезды светились над Кремлем. Невидимая эта Москва все равно казалась прекрасной. Они гуляли и завтра, и послезавтра, свекровь таращила глаза на внезапно изменившуюся невестку, а та с блаженной улыбкой отвечала: «Я так счастлива, что скоро улечу!» Через несколько дней он позвал ее уехать с ним в Париж. И улетел. Пора было лететь и ей. Тут-то Москва снова стала обшарпанным, затерянным на краю земли островом невезения.
Будущее в нас спит, Танина idee fixe — что как не предчувствие падения железного занавеса, доносящийся запах другой жизни? Мы — чужие, мы были чужими дряхлеющему Совку, нуворишскому капитализму, и на Западе, куда устремилась очередная волна эмиграции, мы тоже чужие. На каждую адаптацию или на противление ей уходили годы, силы, и единственно чем мы могли жить — это чувством, поскольку ценности — все на свете ценности — были не нашими, а кем-то назначавшимися таковыми и отменявшимися. Как те старинные монеты — у них не было абсолютной цены, все зависело от того, хлам история в данный момент или фетиш.
Танин путь к возлюбленному был так долог и многотруден, что когда наконец, получив французскую визу (все-таки Лист был добрым человеком), она рухнула вместе с дочерью к его ногам, ей требовалась длительная передышка. Реми жил в самом дорогом районе Парижа, на острове Сен-Луи. Он был потомственным адвокатом, и семья владела целым домом. На первом этаже жили родители, на втором — сестра Реми, на третьем — его бывшая жена с тремя детьми, а на четвертом, в мансарде, — он сам. Он был рад ей, но весьма смущен внезапным десантом: чемоданы, ребенок — все они собиралась поселиться у него. А у него, честно говоря, от своих-то трех детей раскалывалась голова, и жена хоть и была бывшей, вернее — полубывшей, предполагалось, что он кукует один на своей мансарде, ну приходят-уходят там всякие (за то и выгнала), но не то чтоб он мог взять и объявить на весь дом: «Внимание, у меня тут семья № 2». Нет, этого не поняли бы ни родители, ни сестра, ни ее муж, ни их сын, ни жена, ни трое его собственных малолетних отпрысков. Он не был разведен — всего лишь separe — отделен, это, конечно, тоже статус, но не окончательный. А если учесть, что вся семья — потомственные юристы и католики, посещающие мессы на латыни и голосующие, как все такие прихожане, за ультраправых, за Ле Пена, включая отделенную жену-немку, исповедующую религию трех К — Kirche, Kuche, Kinder, — то Тане там было делать абсолютно нечего. Но Реми любил иностранок! Эта весьма распространившаяся болезнь французских мужчин — не любить француженок (алчных, претенциозных, требовательных) — заразила и Реми, с кем он только не гулял! Неизменно отдавая дань народам восточнее Франции — русский народ в его представлении был самым патриархальным. А тут на тебе: сбежала от мужа, с ребенком, есть ли, вообще говоря, разрешение от отца на вывоз дочери? Поначалу он решил прощупать почву: какие у Тани планы — надолго ль она в Париж, предполагает пожить пока в гостинице или он может помочь ей снять квартиру в Париже? Знает ли она, что аренда квартиры не может превышать 25 % ее ежемесячного дохода? Он готов выступить поручителем и все такое. А она почему-то заплакала. И ребенок следом. И очень нежелательно, чтоб сейчас прибежали его дети и застали эту сцену. Он сгреб Таню и девочку в охапку и быстро-быстро стал проталкивать их по лестнице вниз — лифта в этом старинном доме не было. Вести их в ближние кафе не стоило — все ж в округе друг друга знают в лицо.
Дело было между обедом и ужином, как раз для того, чтоб prendre un pot (чего-нибудь выпить) и заодно успокоить нервы. Но, завидев кафе с нарисованными на нем шариками и рожками, девочка стала вопить: «Хочу мороженое!», а это было фирменное кафе Glaces Bertillon — мороженое, которое французы считают лучшим в мире, и производилось оно как раз на острове Сен-Луи. Вот уж остров везения, так это он. Вопли на русском языке были еще непривычны жителям острова — это теперь русская речь слышится всюду, а уж в дорогих местах с ней и вовсе конкурирует только арабская, — и прохожие начали оборачиваться, по-французски деликатно, вполоборота, не пялясь, а переводя взгляд исподлобья с девочки на Реми, и кивали, улыбались, от чего девочка пришла в отличное расположение духа, впрыгнула в кафе «Бертийон», и Реми ничего не оставалось делать, как последовать за ней, кивая и улыбаясь знакомым и незнакомым соседям. Всем троим принесли меню, и Таня, взяв себя в руки, всматривалась в слова, по отдельности знакомые, но не сраставшиеся в целое. Она поискала «Марс», «Солнышко», «Космос» — ничего подобного там не было, хотя жизнь снова, вернее все еще, была впереди, как в «Космосе» на Тверской.