Ибрагимов Канта Хамзатович
Шрифт:
Если не считать Галины Деревяко, то Мастаев значительно моложе всех однокурсников по Академии. Есть и еще один, официально не озвучиваемый, да явно немаловажный фактор — статус. По этому показателю Мастаев тоже одинок — единственный рабочий, а остальные — даже по виду важные дяди, и, наверное, поэтому, а еще потому, что эти люди всегда обеспеченные, — словом, никто из них, как Мастаев, уверен, дипломную не писал. За определенную мзду методисты и преподаватели сами выдавали им прошлогодние работы, где надо было лишь дату и фамилию обновить. Однокурсники Мастаеву намекнули, что нечего зря трудиться — все очень просто. Но Ваха никогда взяток не давал, он не мог себе этого позволить — в общем, над дипломом он хорошо потрудился, так что о нем уже анекдоты в общежитии ходили. О последнем он не знает, как у учащегося — совесть у него чиста, видя, что все, не дожидаясь официальных отметок, уже пакуют чемоданы, и он купил билет домой, как вечером на его кровати записка, почерк Кныша:
«Ругаю тебя ругательски. Ты не тупой, но дурак. Зато я в тебе не ошибся. Ты сам себе приговор написал.
С комприветом!P.S. Помочь ничем не могу. Прости».
Озадаченный, слегка испугавшись, вновь перечитывая записку, Ваха только успел присесть на кровать, как без стука в комнату вошли трое:
— Гражданин Мастаев? Ваши документы, — отобрали паспорт. — И удостоверение слушателя. А где авиабилет? — они так, для видимости, глянули в его чемодан, шифоньер, ванную. — Вам до особого распоряжения запрещено покидать комнату.
Лишь когда ночь основательно сгустилась и только ядовитый свет неоновых фонарей с улицы подавал жизнь, и даже в общежитии все замерло, Мастаев наконец-то посмел подойти к входной двери. Дернул — прочно заперта снаружи. А следом, к своему ужасу, он обнаружил — его комната обесточена, вода отключена, и даже радио молчит. Бросился к окну, холодный ветер, снежинки прохладой освежали лицо, да это девятый этаж, и он эту свободу сам закрыл. Ему кажется, что и отопления в его комнате нет. Только сон, глубокий сон человека с чистой совестью дал ему некий покой, как вдруг включился свет и во всю мощь динамика зазвучал Гимн СССР. Он вскочил, спросонья не сразу сообразил — где радио. А когда нашел, то оказалось, звук не уменьшается. Он так и простоял по стойке смирно, а потом вновь тишина, он повалился на кровать, заснул. А когда проснулся — за окном уже довольно высоко блеклое, зимнее солнце и в комнате светло. В тревожном ожидании он кое-как осилил этот день. А вот вечером стало невмоготу: хочется есть, жажда мучит, даже снег с подоконника собирал.
Правда, к ночи стало полегче, в соседней комнате слышался раскатистый густой бас, почти все слышно, там пьют, едят, тосты говорят, а о нем ни слова, будто его и нет. И тогда Ваха не выдержал, постучал в стенку:
— Ребята, мужики, это Мастаев, Ваха, помогите!
Наступила тишина, чуть погодя скрип паркета и потом гробовая тишина.
С другой стороны жила Деревяко, и Ваха слышал, что она у себя, но он не хотел ее беспокоить. Свернувшись калачиком, он пытался забыться во сне, да тревожные мысли и голод не давали уснуть. Он все думал и не понимал, в чем его вина и что от него хотят, как ровно в полночь вновь вспыхнул свет и во всю мощь «Интернационал». Он вновь встал по стойке «смирно». И лучше бы музыка еще звучала, а то опять тьма, голодно, холодно, он не может заснуть. Далеко за полночь, со стороны Деревяко едва слышимый стук:
— Мастаев! Ваха! Слышишь меня? Открой окно.
На улице холодный ветер, вновь крупными хлопьями идет снег, словно весь мир в белизне. И на этом фоне, как змея, приползла тень — на конце швабры увесистый пакет, в нем еда, вода, сигареты и даже полбутылки водки, так что на гимн не встал, полез под подушку, а когда было совсем светло, его разбудили.
Один верзила стоял в дверях. Второй, импозантный, в очках, уже разложил бумаги на столе и что-то писал:
— Так, гражданин Мастаев, — он глянул поверх очков, — если бы вы были в партии, то исключили бы, и конец. А вы были кандидатом в члены КПСС, и тогда идеологическое вредительство, не приняли. А сейчас.
— А-а-а, что я сделал? — подал голос Мастаев.
— Гм, понимаете, эти дипломные никто не читает. Мы читаем Ленина и Маркса. Но вы ведь не член КПСС и пошли не как все, а против течения, вот и стало интересно, что может самостоятельно слушатель Академии сочинить. Вот, так сказать, и досочинялись на свою голову. А нам, как вы написали, «оппозиция ни к чему».
— Это не я — это Ленин.
— Вот именно — Ленин. А то мы этого не знали, если бы Мастаев не напомнил, — он стал что-то записывать, а Ваха не выдержал:
— И что со мной будет?
— Ну, — не глядя на него и продолжая писать, — не знаю, на счастье или на горе, но ныне не 37-й год, а вот подлечить вас надо основательно.
— Что это значит?
— Это значит — вам во благо. Так сказать, «психушка». Слышали?
— Что?! — вспыхнул Мастаев. Видимо, мгновение он еще соображал, а потом резко вскочил, смял листок, на котором писал мужчина. Здоровяк от двери бросился было к нему, но Ваха как-то ловко вывернулся и уже выскочил в коридор, а там еще двое с дубинками.
— Вот видите, вам лечение просто необходимо, — продолжал очкарик, после того как связанному Вахе сделали укол. — Пригласите понятых, — это были его соседи, и уже уходя: — А вот ваша соседка, — он указал в сторону комнаты Деревяко, — оказала вам медвежью услугу. Вы ведь явно исправлялись: на гимн и «Интернационал» по стойке смирно, как положено всем советским людям, стояли, а она своими объедками. Видите, нет у нее партстажа, и классиков, видать, не читала, так что за пособничество тоже будет наказана.