Пестерев Валерий Александрович
Шрифт:
Метафорический роман Зюскинда, как каждая подлинно художественная метафора, остается в определенном смысле тайнописью, но в той мере, как об этом писал В. Рабинович, раскрывая суть символа, а фактически — природу истинно художественной образности: «Изобретение символа — всегда сокрытие (раскрытие) тайны» [215] . В «Парфюмере» загадочность возникает как момент авторского творения, проявившийся в несогласованности на смысловом уровне двух противоречащих один другому мотивов.
215
Рабинович В.Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. — М., 1979. — С. 73. Небезынтересно созвучие этой мысли Т. Карлейлю, писавшему, что «в символе есть сокрытие и откровение, молчание и речь».
С одной стороны, дважды (в сцене в пещере и в сцене казни) туманное зловоние души парфюмера и героем, и автором осмысливается со всей определенностью как собственный запах Гренуя, правда, с уточнением, что его «нельзя было воспринять обонянием, ибо он имел иную природу» (117). С другой — в своих «аналитических» размышлениях Гренуй приходит к итоговому убеждению, что «неотразимая власть», которую он обрел над миром и людьми благодаря своему «эликсиру», одного не могла дать ему: «она не могла дать ему собственного запаха» (121). Явно проступающее в романе, это противоречие разрешается контекстуально, синтезируется в возникающем в сознании читателя убеждении в невозможности для Гренуя иметь свой запах, именно тот, который, если не вызывает любовь, то, по крайней мере, расположение, человеческое отношение к нему «других».
Гренуй переживает не творческую трагедию, как творец ароматов он гениален в совершенстве, но трагедию личную. Несмотря на достигнутое, он как был от рождения ненужностью, изгоем, лишенным любви, и внутренне и со стороны других, таковым и остался. Люди «любят» лишь часть его — творческую, ниспосланный и возвышенный им до совершенства дар. Через творчество он пытается обрести любовь, однако насильно и властвуя, разрушая мир, и других, и себя, но пришел только к самоуничтожению. Оно-то, самоуничтожение, и стало его последним «неведомым шедевром» в каннибалическом финале романа [216] .
216
Весьма небезынтересна с этой точки зрения «альтернативная» интерпретация проблемы художника О. Дарком, который пишет, что «самоубийство зюскиндского Жан-Батиста — последнее, главное произведение, предыдущие его только готовят». По мысли О. Дарка, «героя-автора интересует лишь мера эстетической выраженности». Поэтому вполне логично утверждение: «Смерть-себя-убийство — предпочтительный из традиционных финал «романа о художнике», последнее в задуманном им цикле (в искусстве, как «в жизни»). То есть эстетическая необходимость» (Дарк О. Художник и его натурщицы // Литературное обозрение. — 1993. — № 7—8. — С. 74).
Развернутая метафора в «Парфюмере» — художественная необходимость. Поэтическая по своей сути, она интеллектуализируется, в этом качестве создавая экспериментально-романную модель. Метафора — «это вторжение синтеза в зону анализа, представления (образа) в зону понятия, воображения в зону интеллекта, единичного в зону общего, индивидуальности в страну классов» [217] . Ее имманентное свойство — аналогии, которые «дают нам возможность увидеть какой-либо предмет или идею как бы «в свете» другого предмета или идеи, что позволяет применить знание и опыт, приобретенные в одной области, для решения проблем в другой области» [218] . Но главное, как тонко замечает X. Ортега-и-Гассет, «метафора — это действие ума, с чьей помощью мы постигаем то, что не под силу понятиям» [219] . И метафора ароматов у Зюскинда проникает в зыбкий, полувидимый и полуосязаемый мир зла, делает возможным далеко не возможное — его художественное воплощение-постижение.
217
Арутюнова Н.Д. Метафора и дискурс // Теория метафоры. — М., 1990. — С. 19.
218
Минский М. Остроумие и логика когнитивного бессознательного // Новое в зарубежной лингвистике. — Вып. XXIII : Когнитивные аспекты языка. — М., 1988. С. 291—292. Правда, М. Минский раскрывает то свойство метафоры, о котором писал в «Лекциях по эстетике» Г.В.Ф. Гегель, выявляя суть образа, являющегося, фактически, по убеждению философа, «лишь подробно развернутой метафорой»: «…образ возникает… тогда, когда два самостоятельных явления или состояния объединяются так, что одно состояние представляет собой смысл, постигаемый посредством образа другого состояния» (Гегель Г.В.Ф. Эстетика. — В 4 т. — Т .2. — М., 1969. — С. 118).
219
Статья «Две главные метафоры» (1923—1924). Ортега-и-Гассет Х. Указ. соч. — С. 207.
В большей мере интеллектуальность метафоры Зюскинда очевидна в ее аналитичности. Интуитивное прозрение метафоры, метафорическую вспышку, озаряющую и высвечивающую смысл, Зюскинд, благодаря развертыванию метафоры во внешнем и внутреннем — романном — повествовании, переводит на аналитический язык рацио-постижения природы зла.
Нельзя не согласиться с интерпретацией А. Якимовичем проблемы зла как проблемы тоталитаризма в «Парфюмере», «повествующем о том, как появляется на свет, воспитывается и созревает чудовище в человеческом обличье — повелитель людей, — а также о том, как возникает массовое безумие, поклонение Одному, Единственному, Лучшему» [220] .
220
Якимович А. Пансион мадам Гийар, или Безумие разума. (Проблема тоталитаризма в конце ХХ века) / / Иностранная литература. — 1992. — № 4. — С. 226.
Так же нельзя не принять и утверждаемую обусловленность этого гренуевского тоталитаризма государственным правопорядком и «царством Разума», воплощенным в пансионе мадам Гайар. Ибо Жан-Батист, действительно, «врастает в мир не через хаос, не через помрачение умов. Он проходит через школу правильного, разумного общества». И бесспорно, прав А. Якимович, на основании этого анализа утверждая общечеловеческую парадигму, ставшую очевидной к концу XX столетия: «Видно, не придется нам перейти в XXI век с утверждением, будто «сон разума рождает чудовищ». Придется к нему сделать сноску: неустанное бодрствование разума, вытесняющего все чуждое себе, приводит к тем же результатам, что и беспробудный сон» [221] .
221
Там же. — С. 228.
Однако зло как тоталитаризм в его индивидуальных формах и проявлениях — лишь один из аспектов «проблемы зла» в романе Зюскинда. Через метафору аромата автор «Парфюмера» выходит на уровень общечеловеческой природы. Гренуй, имитируя человеческий запах, смешивает кошачье дерьмо, уксус, соль, разлагающийся кусочек сыра с пронзительно-острым запахом, тухлое яйцо и касторку, нашатырь, мускат, жженый рог, пригоревшую свиную шкварку и на все это накладывает слой эфирных ароматических масел (перца, лаванды, терпентина, лимона, эвкалипта, герани, розы, апельсинового цвета и жасмина). Описание этого синтеза, в результате которого Гренуй получил «энергичный, окрыляющий аромат жизни» (75), то бишь человеческий запах, — иносказательное выражение авторского взгляда на человека: его физическую, социальную, сознательно-бессознательную и нравственно-психологическую природу. Взгляд, как «основная тема человеческого запаха», утверждающий примат негативного и низменного. С примесью «облачка индивидуальной ауры» эта идея человека претворена в галерее персонажей романа от матери Гренуя до парижского сброда, каннибалические инстинкты которого вызывает аромат «парфюмера».
В этом понимании человека Зюскинд мыслит подобно Ж. Батаю, утверждавшему, «что Зло, будучи одной из форм жизни, сущностью своей связано со смертью, но при этом странным образом является основой человека», что «человек обречен на Зло» [222] . Но и Батай, что выявляют его эссе, особенно о Бодлере, Саде, Кафке, Жене, составившие книгу «Литература и зло» (1957), и Зюскинд, создатель романного текста «Парфюмера», в анализе зла исходят из личностного начала. Продолжая в этом направлении мысли философские идеи Г.В.Ф. Гегеля, Зюскинд в той же мере диалектичен, что и немецкий философ, писавший, что «совесть как формальная субъективность есть постоянная готовность перейти в зло; корень обоих, как моральности, так и зла, есть для себя сущая, для себя знающая и решающая достоверность» [223] (20). И подобно тому, как по-гегелевски — зло преодолевается самим же злом, — решает Зюскинд проблему зла в итоге, исследуя и трактуя «зло» в духе гегелевской диалектики добра и зла: «Без противоположности нет духа, но в развитии все зависит от того, какое положение эта противоположность занимает по отношению к опосредствованию и изначальному единству» [224] .
222
Батай Ж. Литература и Зло. — М., 1994. — С. 28. О широком признании этого убеждения свидетельствует множество фактов, среди которых немаловажно и суждение Альфреда Шнитке, восприятие жизни которого — своей, всечеловеческой и вселенной — сосредоточено в его личном ощущении, что «есть какой-то высший порядок». И потому «все, что дисгармонирует в этом мире, что чудовищно и необъяснимо, страшно, непонятно нам по смыслу, чего не мог понять Иван Карамазов, — тоже входит в этот порядок» (Беседы с Альфредом Шнитке. — С. 157).
223
Гегель Г.В.Ф. Философия права. — М., 1990. — С. 181.
224
Гегель Г.В.Ф. Философия религии: В 2 т. — Т. 2. — М., 1977. — С. 14.