Топоров Владимир Николаевич
Шрифт:
На этом пути и к этой цели духовные дети Серапиона приносили ему и радость, но, к сожалению, она была недолговременной, и, более того, сомнительной, когда обнаруживалось, что эти же люди находятся во власти суеверных языческих обычаев, иногда как бы и невинных, но нередко и жестоких и в любом случае свидетельствующих о поверхностном усвоении христианского вероучения и угрозе тому немногому, что было усвоено, со стороны языческого «пленения». В четвертом (как и в пятом) «слове» — не общий призыв к покаянию и очищению, с которым легко согласиться, но и не менее легко пренебречь им, а конкретные факты, которые трудно оспорить и трудно скрыть. В этом «слове» немало ценных деталей, которые пополняют наши сведения о пережитках язычества в христианской Руси и образуют особый круг древнерусских текстов, направленных против язычества, типа «Слова некоего Христолюбца» или «Слова о том, како погани суще языци кланялися идолом» (ср. Аничков 1914, 371 и сл.; Гальковский 1913–1916 и др.). «Языческое» в христианской Руси на исходе третьего столетия со времени крещенья — тоже не диагностически важный фон и всего контекста темы святости в те века, и предыстории того прорыва в новое на Руси понимание Христовой вести и жизни со Христом и во Христе, который совершится в следующем веке и будет связан с фигурой Сергия Радонежского.
Малъ час порадовахся о васъ, чада, видя вашю любовь и послушание къ нашей худости, и мняхъ, яко уже утвердистеся и с радостию приемлете божественое писание, — «на светъ нечистивыхъ не ходите и на седалищи губителен не седите», — так начинает Серапион четвертое «слово». Эти надежды оказались, по крайней мере пока, несостоятельными: не только не вырван корень язычества, но язычество процветает в каждодневной жизни людей, считающих себя христианами, ходящих в церковь и слушающих проповеди своего духовного отца. Серапион набрасывает словесную картину язычества в быту, того, что он называет безумьем. Люди, слушающие Серапиона, не хуже (а скорее — лучше) его знают обо всем этом, но услышанное слово позволяет хотя бы сейчас, в момент речи, встать на противоположную позицию и попытаться еще раз осмыслить ситуацию. Серапион не позволяет себе резкостей, поношений и оскорблений. Он по–прежнему терпелив и по–прежнему верит в своих духовных детей. Его главная цель — помочь им, объяснить их неправоту, привести доказательства своей правоты. Но он и не умалчивает ни о чем из их прегрешений:
Аже еще поганьскаго обычая держитесь: волхвованию веруете и пожигаете огнем невиныя человекы и наводите на всь миръ и градъ убийство; аще кто и не причастися убийству, но, в соньми бывъ въ единой мысли, убийца же бысть; или могай помощи, а не поможе, аки самъ убити повелелъ есть. От которыхъ книгъ иль от кихъ писаний се слышасте, яко волхвованиемь глади бывають на земли и пакы волхвованиемь жита умножаються? То аже сему веруете, то чему пожигаете я? Молитеся и чтете я, дары и приносите имъ — ать строять миръ, дождь пущають, тепло приводять, земли плодити велять! Се ныне по три лета житу рода несть не токмо в Русь, но в Латене: се волхвове ли створиша? Аще не Богъ ли строить свою тварь, яко же хощеть, за грехы нас томя? Виде азъ от божественаго написанья, яко чародеици и чародейца бесы деиствують на родъ человекомъ и надъ скотомъ и потворити могуть; надъ тими действують, и имъ верують. Богу попущьшу, беси действують; попущаеть Богъ, иже кто ихъ боится, а иже кто веру тверду держить к Богу, с того чародейци не могуть.
В этом фрагменте — удивительная по своей достоверности, убедительности и непосредственности видения картина языческих заблуждений («хотели, чтобы было как лучше…»), вовлекающих в преступление — убийство ни в чем не повинных людей. Так заблуждение оказывается чреватым преступлением («…а получилось — хуже некуда…») и влечет его с неумолимостью за собой. Зло заразительно: сжегшие «невиныя человекы» насылают — невольно — убийство на всю общину, на весь город, и убийца даже тот, кто мысленно согласился с убийством или мог предотвратить его, но не пришел на помощь. Вот глубина христианской нравственности по мысли Серапиона и вот зияющий разрыв между ним и его паствой, который он пытается преодолеть убеждением, аналогиями, логикой «если —> то зачем» (То аже… то чему…) и, может быть, более всего тем, что он открывает людям глаза на причину заблуждений — бесы вершат свое дело, только если Бог допустит это, а попускает он лишь тем, кто боится бесов; кто же крепок в вере, у того нет страха, и чародеи над ним не властны. Следующим шагом должно было бы быть признание, что и сами бесы — лишь фантом, вызванный страхом и невозможный при твердой укорененности в вере.
Серапион не скрывает своей печали и удрученности, но ничего из того, что его расстраивает, не оставляя без внимания, он никогда не ставит крест на своих духовных детях, не отчаивается и терпеливо разъясняет и то, почему они поступили плохо (иногда добираясь до внутренних, не всегда явных мотивов злодеяний и заблуждений), и то, как поступать правильно, согласно с Христовой верою.
Печаленъ есмь о вашемь безумьи, молю вы, отступите делъ поганьскыхъ. Аще хощете град оцестити от безаконныхъ человекъ, радуюся тому; оцешайте, яко Давидъ пророкъ и царь потребляше от града Ерусалима вся творящая безаконие: овехъ убитиемь, инихъ заточением, иних же темницами; всегда град Господень чисть творяще от грехъ.
Но ведь то был Давид, судивший страхом Божьим, видевший Духом Святым и по правде ответ дававший (по правде ответъ даяше). Кто же из вас такой судья, как Давид? — вопрошает Серапион. И далее об этих «вас»:
Вы же как осужаете на смерть, сами страсти исполни суще? И по правде не судите: иный по вражьде творить, иный горкаго того прибытка жадая, а иный ума исполненъ; только жадаеть убити, пограбити, а еже а что убити, а того не весть.
Эти несколько слов уже не только и не столько о языческих заблуждениях, но и об уровне нравственного развития, о той огромной дистанции, которая отделяет этих людей от христианского образа жизни и делает их заложниками зла (как аналитик–психолог, Серапион перечисляет и мотивы совершаемого преступления, и это смотрение в корень — одна из особенностей его христианской терапии). Все эти слова, которые могли бы с пользой произноситься и в последующие семь веков, тем не менее не исчерпываются обличительными задачами: отцовство по отношению к этим заблудшим чувствуется в каждой строке, и для Серапиона есть нечто более важное, нежели обличение, — спасенье. И ради него — в какой уже раз! — он не устает учить, разъяснять, доказывать и делает это, не меча громов, но терпеливо, спокойно (хотя за этим спокойствием нередко угадывается взволнованность), убедительно, жизненно заинтересованно. В этой части, где говорится о грубых и преступных суевериях или — хуже — о прямых преступлениях, для которых, вероятно, ссылка на «обычай», на суеверие была лишь прикрытием, серапионово поучение перекликается с этой же темой в «Правиле» митрополита Кирилла III, о чем уже говорилось и по другому поводу. О «правиле божественном» говорит Серапион и в продолжении этого слова, и само это правило — не закон (как переводят это слово в данном месте) как нечто окончательное (за–кон : кон–ец), императивно–предписывающее, не допускающее вопросов и рассуждений, но именно правило, одновременно и средство исправления (править), и образец, по которому «правят», выпрямляют к правде. Ей добровольно следуют, и, будучи усвоена, она становится правом, в котором гармонически сочетаются интересы людей (и, конечно, отдельного человека) и интересы общества, власти, государства. Такое право — и правило, и правда, и справедливость, и наиболее точное «земное» воплощение «правила божественаго» (разумеется, при учете уровня христианского сознания данной эпохи):
Правила божественаго повелевають многыми послухъ осудити на смерть человека. Вы же воду послухомь постависте и глаголете: аще утапати начнетъ, неповинна есть; аще ли попловеть — волхвовь есть [217] . Не может ли дияволъ, видя ваше маловерье, подержати, да не погрузится, дабы въврещи въ душьгубьство; яко, оставльше послушьство боготворенаго человека, идосте къ бездушну естьству к воде приясть послушьство на прогневанье Божие? Слышасте от Бога казнь, посылаему на землю от первыхъ род [с перечислением этих казней — гигантов — огнем, при потопе — водою, в Содоме — серою, при фараоне — десятью казнями, в Ханаане — шершнями и огненным камнем с небес, при судьях — войной, при Давиде — мором, при Тите — плененьем, сотрясеньем земли и разрушением города. И в этой цепи от первыхъ род до нынешнего дня последнее звено — мы].
При нашем же языце чего не видехом? Рати, глади, морове и труси; конечное, еже предани быхом иноплеменникомь не токмо на смерть и на плененье, но и на горкую работу. Се же все от Бога бываеть, и симъ намъ спасение здеваеть.
217
Любопытно, что эта фраза, представляемая у Серапиона как своего рода цитата из подлинного текста «заблудших», содержит конструкцию аще… (то …), присущую ранним памятникам русского (и — шире — славянского) права и соответствующим текстам «предправовой» эпохи, о чем см. Иванов, Топоров 1978, 221–240, особенно 224–226. Такие же аналогии с этим фрагментом из «слова» Серапиона наблюдается, по крайней мере, еще в двух случаях — в процедуре определения вины и в вопросе доказательства.