Топоров Владимир Николаевич
Шрифт:
Легко заметить, что подобные примеры «неспособности способного» составляют особый мотив в устной словесности и в литературе — религиозной, мифологической, мистической, — особенно в связи с овладением чтением, грамотой, некиим отмеченным знанием. Поскольку такая неспособность приписывается способному, целесообразно видеть в этом нечто отмеченное. Здесь, кажется, существенна не столько неспособность к чтению (можно воспомнить, что младенец Варфоломей был также «неспособен» брать грудь матери по средам и пятницам и грудь кормилицы в любой из дней недели), сколько неприятие (как и в случае с питанием молоком) самой формы, в которой некий дар — молоко ли, грамота ли — предлагается ребенку. Забегая вперед, можно сказать, что Сергий и в зрелые года не был скор, поспешлив ни на мысль, ни на слово, ни на дело. И тому, и другому, и третьему в личном опыте зрелого Сергия, похоже, предшествовало то, что можно было бы назвать задержкой — перерывом в смысле др.-греч. (: "выдерживать", "сдерживать" и т. п. и — что важно — в med. "[непосредственно] соприкасаться", "быть в тесной связи", "примыкать"), необходимой, чтобы увидеть предстоящее в некоей новой смысловой перспективе [267] . Компенсацией медлительности было то, что во многих случаях ему вообще не надо было узнавать нечто, потому что он, характер «своебытный» [268] , для которого свое бытие уже и есть знание этого бытия, это нечто уже знал и, не спеша отчуждать его от себя, нуждался в проверке через возможное новое увидение.
267
«Действие философского слова — раздвигание простора. Мы не знаем, как возникает этот непространственный и невременный простор, но мы чувствуем его в философском слове. Человек, случайно попавший в поле действия философии, ощущая ее свободу, может подумать, что простор раздвинут ему для обсуждения. Многие думают, что , школу, на которой стоит философия, надо понимать в значении досуга, свободного времени праздного человека. […] Ни праздное разглядывание мира, ни озабоченные хлопоты о нем не имеют отношения к философии и даже не подводят к месту, где она начинается. Схоле в первоначальном смысле не праздность, а задержка […] В смысле такой остановки в работе, когда, например, пахарь поднимает глаза от плуга и сдерживает быков. Его внимание, до того целиком занятое ровностью борозды, и сейчас не рассеивается, но, расширяясь, открывается вдруг для множества вещей, горизонта, неба. Эти новые вещи не безразличны ему, потому что его существо такое, что может быть захвачено не только бороздой, о которой была вся его забота до сих пор. В “схоле”, задержке слышится смысл не прекращения труда, а такого перерыва, когда человек новыми глазами оглядывает поле, где только что был без остатка сосредоточен наделе» (Бибихин 1993, 116–117).
268
Ср. др. — инд. svayambhu- применительно к типологии видов персонализма.
Но, вероятно, была и другая причина того, что на поверхности обнаруживало себя как неспособность (ср. косноязычие пророка или великого оратора, решающего свою проблему открытия вести и донесения ее до людей не учением, тренировкой или какими–то другими усилиями, но некиими внутренними инспирациями и/или внезапным даром, полученным свыше). Эта причина связана с самим источником получения знания, в частности, «книжного учения», представлявшегося мальчику Варфоломею (видимо, в отличие от его братьев и других его сверстников) сакрально отмеченным. Сказанное не отменяет того, что Варфоломей очутился в психологически трудной, угнетающей его ситуации и в неприятном жизненном положении аутсайдера (впрочем, как оказалось, мнимого). Варфоломей тяжело переживал свой неуспех, столь разительно и, казалось, в худшую сторону отделявший его от других. Недаром он так близко принимал все это к сердцу, тяжело переживал и искал выхода из положения. По свидетельству «Жития», Отрокъ же втайне чясто съ сльзами моляшеся Богу, глаголя: «Господи! Ты дай же ми грамоту сию, Ты научи мя и въразуми мя». Кажется, что акцент здесь должен быть поставлен не только и не столько на «грамоте», сколько на Господи; и этом двукратно повторенном призывном Ты.
Это подтверждает и особая довольно подробная главка в «Житии» Сергия, называемая «Яко от Бога дасться ему книжный разумъ, а не от человек»; в самом заглавии ответ на вопрос об источнике «буквенного», книжного знания, грамоты, а в тексте главки — о том, как и от кого это знание было получено.
Ситуация становилась критической. У родителей была не мала печаль; не малу же тщету вменяше себе учитель его. Казалось, все ресурсы были уже исчерпаны и те высокие залоги, которые были явлены родителям еще до рождения Варфоломея, могли быть поставлены под сомнение. В этом эпизоде «Жития» Епифаний, которому самому задним числом все ясно, решается не томить читателя в неведении и, опережая изложение событий, объяснить, почему все так произошло:
Въси же си печаляхуся, не ведуще яже о нем вышняго строениа Божиа промысла, яже хощет Богъ сътворити на отрочяти семь, яко не оставит Господь преподобнаго своего. Се же бяше по смотрению Божию быти сему, яко да от Бога книжное учение будет ему, а не от человекь; еже и бысть. Скажем же и сие, яко от Божиа откровениа умети ему грамоту.
Но пока это только общее заявление о том, что будет с отроком и, главное, каким путем это совершится. Пока читатель подготовлен только к тому, что книжное учение придет к Варфоломею не от людей, не естественно в ходе обучения, а от Бога, сверхъестественно, как чудо, уже свершавшееся с великими святыми. Нужен только повод, чтобы предреченное в общем виде событие было пущено в ход, и цепочка составляющих его элементов начала развиваться. Проблема нахождения первого звена, которое — и то же по Божьему промыслу — может выступить как повод, решается просто: план–замысел в этом случае принадлежит не человеку, но Богу. Так случилось и с Варфоломеем. Почему–то не вернулись домой лошади, и отец послал Вахромея разыскать их (отець его посла его на взыскание клюсят) [269] . В сельской жизни такое случается и не раз, и в нем нет ничего удивительного, что не исключает внутренней близости удивительного и чудесного к обыкновенному и нередко повторяющемуся. Епифаний, у которого всегда под руками широкий круг прецедентов и аналогий и который, как бы не имея прочного терпения, не может сдержаться и любит загодя, с опережением, прецедент и аналогию описать раньше, чем то главное, что ему выпало описать, и тем самым, отчасти смазывая эффект сообщаемого и читателю еще не известного, сообщает случай, когда отец Саула Кис послал своего сына искать осла, а Саул встретил святого пророка Самуила, помазавшего его на царство, и выше дела поделие приобрете, — как дидактически констатирует Епифаний. И в случае с Варфоломеем поделие оказалось выше дела, нахождения потерявшихся лошадей, о которых, впрочем, вообще ничего далее не сообщается. Пойдя искать лошадей, блаженный отрок нашел старца, а через него грамоту и путь, ведущий к Богу:
269
Зайцев и здесь правдоподобно угадывает детали и что, может быть, важнее, сам контекст — «Забрели куда–то жеребята и пропали. Отец послал Варфоломея их разыскивать. Наверно, мальчик уж не раз бродил так, по полям, в лесу, быть может, у прибрежья озера ростовского и кликал их, похлопывал бичом, волочил недоуздки. При всей любви Варфоломея к одиночеству, природе и при всей его мечтательности он, конечно, добросовестнейше исполнял всякое дело — этою чертой отмечена вся его жизнь» (Зайцев 1991, 76).
[…] послан бо бысть отцомъ своим Кирилом на взыскание скота, обрете етера черноризца, старца свята, странна и незнаема, саномъ прозвитера, святолепна и аггеловидна, на поле под дубом стояща и молитву прилежно съ сльзами творяща.
Отрок, увидя его и поклонясь ему, приблизился к старцу и остановился около него в ожидании конца молитвы. Старец, которому был дан дар прозрения сути, наконец окончил свою молитву —
и възревъ на отрока, и прозре внутренима очима, яко хощет быти съсуд избранъ святому духу. И пригласивъ, призва и к себе, и благослови его, и о Христе целование дасть ему, и въпроси его глаголя: «Да что ищеши, или что хощеши, чадо?» Отрокь же рече: «Възлюби душа моя въжелети паче всего умети грамоту сию, еже и вданъ бых учитися, и ныне зело прискръбна есть душа моя, поне же учюся грамоте и не умею. Ты же, отче святый, помолися за мя къ Богу, яко да бых умелъ грамоту».
Здесь, в этом фрагменте, дважды говорится об умении (не умею и да бых умелъ) и оба раза в связи с грамотой. В современном языке, особенно в том его слое, который освоен стихией публичности и где бытийственность языка оказывается не у дела и от языка требуется совсем иное, смысл глагола уметь сильно стерся, и само сочетание этого глагола с объектом в винительном падеже (умети грамоту и да бых умелъ грамоту) кажется странным, и представляется более естественным заменить его чем–то вроде мочь читать и писать или уметь читать и писать. Но ведь в старом глаголе умети главное не вопрос возможности (внутренней) и разрешенности (внешней), а вопрос способности чувственного и «умного» восприятия объекта, в данном случае грамоты — чего–то первоначально «нарезанного–начертанного», «вырезанного», будь то линия, черта, знак, буква, рисунок, надпись и т. п. или что–нибудь еще (русск. грамота заимствовано из др.-греч. . Plur. с широким кругом значений — вплоть до "письменность", "книга", "сочинение", "наука", "просвещение" и т. п.) и вопрос воплощенности того, что воспринимается [270] . Поэтому замена умети на мочь в данном случае была бы слишком огрубляющей внутренний смысл слова умети, слишком «прагматически–инструментальной» трактовкой несравненно более тонкого и глубокого смысла. В глаголе умети еще ощущается связь со словом умъ и легко нащупывается мотивировка глагола — умный (ум) умеет, то есть замечает, воспринимает и воплощает (или связывает) в зрительные, акустические, «умные» образы, о чем свидетельствует история и.-евр. *ац: *аи–то-, *au–is, ср. праслав. *итъ : *um'eti, тох. В оm– в om–palskonne "раздумывание", "разумение" (как мыслительная деятельность ума), а также др. — инд. avati "замечать", avis "очевидный", "заметный", авест. avisya-, ст. — слав, аве, яве, др.-греч. "ощущать", "воспринимать", "чувствовать"; "замечать", "узнавать", "понимать"; "обладать здравым смыслом", "быть разумным" (из *f), лат. audio "слышать", хеттск. auszi, uhhy "вижу" и т. п., см. Pokorny I, 78. В свете сказанного и, в частности, индоевропейского языкового контекста, ясно, что умение — это такое замечание чего–то вовне, которое совпадает с первым шагом в осмыслении замеченного. Глагол уметь отсылает поэтому и к нашей наблюдательности и к смыслу, которому уступает себя наблюдаемое, — умети грамоту — значит в тексте «Жития» выделить–распознать умом среди тьмы незнаковости знаковое (более того, — дважды знаковое: букву, слово, текст — как имеющее значение, во–первых, и как специальное обозначение знака, во–вторых) и, так сказать, об–уметь это замеченное и выделенное, т. е. осмыслить его, найти его смысл или, говоря словами Гераклита, то мудрое, которое от всего другого отделено ( о о. Frgm. 108), другое другому, то, что «раздвигает простор» [271] .
270
Русск. грамота через греч. восходит к и.-евр. *gerbh — "делать надрез, насечку" и т. п., ср. др.-греч. о, др. — англ. ceorfan, праслав. *zerbьjь, прусск. girbin "число; см. Pokorny 1959, I, 392; Benveniste 1935, 167; Chantraine 1983, 236 и др.
271
См. Бибихин 1993, 124–127.
Вложенные в уста мальчика, чья душа прискръбна от неумения грамоты, слова «Възлюби душа моя въжелети паче всего умети грамоту сию» и просьба к старцу, чтобы он помолился за него Богу, яко да бых умелъ грамоту, дорогого стоят. Эта встреча мальчика Варфоломея со старцем, описанная в «Житии» столь зримо, что за словесным описанием, кажется, незаметно вырастает живописная картина (и здесь опять приходится вспомнить Нестерова), образует подлинное начало духовного подвига Сергия, тот первый шаг, инициатива в котором принадлежит ему самому и который как бы оповещает о том духовном пространстве, где будет пребывать он всю свою жизнь. Страстное желание (въжелети) умети грамоту и сам выбор именно этого первого желания и первого шага, сразу же замеченных и получивших ответ, снимают подозрение в случайности этой встречи и позволяют думать, что не старец встретил мальчика, а именно вожделение умети грамоту вызвало старца на встречу, и она стала первым чудом в жизни Сергия в его сознательные годы. Собственно говоря, это и было первое посвящение его и явление того типа святости, в котором жизнь во Христе и страстная тяга к знанию так органично сочетаются друг с другом. Идея святого просвещения полнее всего в истории русской святости связывается именно с Сергием.
Пока мальчик, высказав то, что для него сейчас главное, стоит перед старцем, тот совершает молитву прилежну. По окончании ее он —
[…] иземь от чпага своего акы некое съкровище, и оттуду треми пръсты подастъ ему нечто образом акы анафору [одна из частей богородичной просфоры, раздробляемой и раздаваемой верующим после трапезы. — В. Т.], видением акы малъ кусъ бела хлеба тиенична, еже от святыя просфиры, рекь ему: «Зини усты своими, чадо, и развръзи а. Приими сие и снежь, се тебе дается знамение благодати Божиа и разума Святого писания [272] . Аще бо и мало видится даемое, но велика сладость вкушениа его». Отрок же отвръзъ уста своя и снесть сие; и бысть сладость въ устех его, акы мед сладяй. И рече: «Не се ли есть реченное: “Коль сладка грътани моему словеса твоя! Паче меда устом моимь” [273] ; и душа моа възлюби а зело».
272
Этот «разум Святого Писания» соотносит личный ум Сергия с божественным разумом–премудростью и с соответствующим действием ума — умением.
273
См. Псалтирь 118, 103.