Гольденвейзер Александр Борисович
Шрифт:
— Он все такой же: так подробно все рассказывает и не дает себя перебить.
Прошла по лестнице Елизавета Валериановна.
— Лизанька, это ты? — окликнул ее Л. Н.
— Я.
— А где же вы все?
— Да чай внизу подали.
— Внизу? Так пойдемте туда, — сказал Л. Н. мне. Мы пошли вниз. Когда спускались с лестницы, он махнул обеими руками и сказал:
— Софья Андреевна все плоха! Завтра два доктора приезжают, — прибавил он тихо.
Еще раньше он спрашивал меня, приедет ли Чертков, и я сказал, что он говорил, что еще сам не знает.
На лестнице Л. Н. сказал:
— Что же это Чертков? Мне его нужно. Мне хотелось бы знать, как у них, а кроме того, я получил телеграмму из Стокгольма. Они просят прислать им что-нибудь. Если нельзя послать старое, мне есть им что сказать. Я хотел бы с ним посоветоваться.
Пришли на балкон, сели за чай. Л. Н. сказал:
— Нынче утром — я возвращаюсь с прогулки и вижу: идет видный мужчина, молодцеватый такой, кланяется. Я думаю — что это за молодой человек? А это старый, милый друг Александр Никифорович.
Л. Н. рассказывал про свое письмо к Леониду Семенову:
— Я нарисовал ему такой рисунок:
— Две параллельные линии, сходящиеся в бесконечности, в Боге, это — моя и Семенова жизни. Это единение в бесконечно удаленном Боге делает нас близкими, а обозначенные пунктиром близкие соединения — общения в этой временной материальной жизни, — очень приятные, но сравнительно мало значительные, не важные.
Я сказал о Семенове, что Он добролюбовец. Л. Н. заметил:
— Да, но он сильный, хороший, значительный человек.
Л. Н. рассказывал про Семенова Дунаеву. Про рассказ Семенова, напечатанный несколько лет назад в «Вестнике Европы», Л. Н. забыл.
Потом Л. Н. с трогательным вниманием слушал длинный, скучный, с бесконечными отступлениями и вводными эпизодами рассказ Н. о вегетарианской столовой. (Л. Н. написал письмо в столовую и пристроил там ту Потапенко, которая одно время жила здесь у Чертковых).
Дунаев спросил:
— А у вас, Л.H., был Данил Данилович Конисси (японец)? Он все такой же.
— Да. Сколько я ни видал японцев, они всегда такие conspirateur — практические, деловитые; в них и у них все есть, что полагается цивилизованному человеку: аэропланы, телеграфы. Религия — он и о религии говорит. Но все это в глубину не проникает.
Подъехал Чертков. Было десять часов. Софья Андреевна сказала:
— Всем спать пора, а он приезжает. Ты, Левочка, сегодня даже днем совсем не спал.
— Вот Дунаев поедет, и мы разойдемся. Я всегда до одиннадцати часов сижу.
— Вчера ты лег в половине одиннадцатого.
Чертков рассказывал в очень миролюбивом духе про свои объяснения с полицией.
Вдруг Софья Андреевна резким, возбужденным тоном сказала:
— Не понимаю, что неприятного в полиции? Бывают такие противные люди, которых я бы совсем не хотела видеть, а приходится же их принимать!
Наступило неловкое молчание. Никто не знал, куда девать глаза. На Л. Н. было жалко смотреть. Даже сама Софья Андреевна почувствовала резкость сказанного и, помолчав, прибавила:
— Я даже часто не знаю, кто они. Или какой-нибудь С…, он хуже в тысячу раз всякого полицейского.
Не помню по какому поводу заговорили о снимании шапок в Спасских воротах в Москве. Дунаев горячился. Разговор перешел на ожидание Иверской по ночам на площади у часовни. Чертков сказал, что там бывают и очень трогательные сцены и что среди этих ожидающих людей часто встречаются глубоко верующие, принесшие сюда всю свою душу со всеми ее страданиями.
Л. Н. опять вспомнил Паскаля и его защиту церковной веры и сказал:
— У Паскаля в его «Мыслях» рядом со слабыми попадаются мысли удивительной глубины и силы. Он принадлежал к ордену янсенистов, постоянно полемизировал с иезуитами и благодаря ему название «иезуит» стадо нарицательным в смысле лицемера.
Л. Н. спросил Черткова о студенте сельскохозяйственного института, которого он днем послал к нему. Оказывается, студент этот пришел к Чертковым только вечером в десятом часу, не произвел хорошего впечатления, и Чертков не предложил ему остаться. Л. Н. опять рассказал, что этот студент показывал ему свои писания:
— Трюизмы, которые уже тысячу раз были сказаны. Я ему сказал это. Он ушел, и мне показалось, что я мог обидеть его. Я его догнал, поговорил с ним еще и к вам направил.
Владимир Григорьевич сказал: