Шрифт:
М. Глинка и В. Беломлинский
V
А. Битов. 1978 г.
Но больше всего — больше «Агдама» и «Трех семерок», больше острот своих, которые уже тогда повторяли, он любил американскую прозу. Хемингуэй, Дос-Пассос, Том Вулф, Фолкнер, Апдайк, Джон Чивер. Тут его сбить было невозможно. Жили мы вместе в Эстонии, жили в заповеднике Святогорском. Рассыпали книгу его рассказов, рассказов, ради которых он так полюбил американскую прозу. И тогда он уехал. Правильно сделал. «Правильно сделал, правильно сделал», — все повторяло литературное эхо. И долго, долго не было вести. И. Авербах, А. Кушнер, Е. Рейн.
А потом пришли американские журналы и там же, где Хемингуэй, Апдайк и Чивер, были напечатаны его рассказы. Десять лет, десять лет только не было его на Троицкой и в Святогорье. Теперь уже не прилетит на «Panam», не доберется даже Аэрофлотом. Неужели никогда, никогда больше? VI
Как представляешь ты кружение, Полоску ранней седины? Как представляешь ты крушение И смерть в дороге без жены? Е. Р. 1959
На Каменноостровском среди модерна Шехтеля, за вычурным мосточком изображал ты лектора. Рассказывал, рассказывал, раскуривал свой «Данхилл», а ветер шпиль раскачивал, дремал за тучей ангел. Ты говорил мне истово о Риме и Флоренции, но нету проще истины — стою я у поленницы, у голубого домика, у серого сарайчика и помню только рослого порывистого мальчика. А не тебя плечистого, седого, знаменитого… Ты говорил мне истово, но нет тебя убитого, среди шоссейной заверти, меж «поршем» и «тоетою», и не хватает памяти… Я больше не работаю жрецом и предсказателем, гадалкой и отгадчиком. Но вижу обязательно тебя тем самым мальчиком. Ты помнишь, тридцать лет назад в одном стихотворении я предсказал и дом, и сад, и этих туч парение, я предсказал крушение среди Европы бешеной и головокружение от этой жизни смешанной. Прости мое безумие, прости мое пророчество, пройди со мной до берега по этой самой рощице. Ведь было это названо, забыто и заброшено, но было слово сказано, и значит, значит… Боже мой! Когда с тобой увидимся и табаком поделимся… Не может быть, не может быть, но все же понадеемся. Г. Горбовский. 60-е годы.
VII
С. Остров
Поскольку смерть есть всякая обида и неудача, самоистязанье, но жизнь есть тоже всякая обида… Нам некуда, пожалуй, возвратиться. Давным-давно разорена квартира и может только Пушкин нас узнать. Совсем недавно шел я от вокзала и засиделся в скверике квадратном, рассвет расправил серенькие шторки, и показалось мне, что это вы выходите из низкой подворотни в своих болгарских и китайских платьях со школьными тетрадями в руках. Группа санкт-петербургских поэтов. 1993
Куда вы шли? К Таврической на башню, где некогда ужились вы, учитель, с чудовищем, оно лазурным мозгом когда-нибудь нас снова ослепит. Но вы еще об этом не слыхали, а просто шли под утренним дымком. Я и себя увидел… и очнулся. Когда я говорю «сорок четыре», я вспоминаю полосатые обои, я вспоминаю старую посуду, я вспоминаю милую хозяйку, я вспоминаю все. Что думаете вы о нас, учитель? Навстречу вы приветливо кивали и пролеткультовцу, и футуристу, а знали толк вы лучше всех на свете. Благожелательство не благодушье, Ваш тайный яд никто забыть не мог. М. Глинка и Е. Рейн
В тот раз к приятелю я прибыл на побывку на речку Мойку к самому истоку, где Новая Голландия стоит. Прошел я мимо арки Деламота, и вдруг на ум пришло такое мне — я никогда не проплывал под нею. А там краснели круглые строенья и круговой их отражал канал. И показалось мне, что здесь граница, которую пройти не так-то просто. Вот здесь мы соберемся после жизни, а может, проживем и после смерти, когда бы только лодку отыскать для переправы. Вы там уже? Вы, четверо, в квартире сорок четыре? Ответьте!.. Не такие дураки. А вести будут чаще, чаще, чаще… И все-таки я не о том совсем. Когда я говорю «сорок четыре», то сводится все к непонятной фразе, которая давненько в ум запала — подслушал ли, придумал ли, запомнил — не знаю, не дает она покоя. И потому твержу, твержу, твержу: «Вы умерли, а мы не умирали разве?» 1993