Шрифт:
Шомер напрягается, вздувает вены, старательно глушит акцент:
— Да, я знаю, но... как бы это вам сказать... история. А то, что вы работаете — не история?
О, кажется, попал в десятку. Иван Саркисович слегка порозовел от удовольствия.
— История. Еще какая.
Шомер, как хорошая охотничья собака замирает и уходит в нюх. Только бы не упустить едва заметный след, не сбиться. Бесшумно ползем через заросли, ждем скорострельной команды фас. И чуем: остро, как разрыв-трава, пахнет свежий след. Здесь нужно замереть и сделать стойку, а потом рвануть наперерез. После тонкой аккуратной лести нужно столь же аккуратно возразить.
— Но если бы... Я так скажу, позволите?
— Позволю.
— Фотографии, оно, конечно, хорошо. Их можно смотреть, пить кофе, все, так сказать, окай. А если бы все это было в жизни? Сейчас, современно? Вы бы этим господам… товаришчам… по-прежнему благоволили?
Иван Саркисович закидывает голову, издает трассирующий смех; он доволен; Шомер снова угадал, попал в десятку.
— Какой высокий штиль! Благоволите… А выговор такой откуда? С Буковины? Интересно. Так вот, Теодор Казимирыч, возвращаясь к вашему вопросу (который ты из меня родильными клещами вытянул; Шомер улыбается как можно обольстительней)… Конечно, я бы Че Гевару посадил. Тут без вопросов. И причем надолго. Чтобы не смущал. А Победоносцев, будь он при делах, посадил бы меня.
И для убедительности повторяет:
— Да. Наверняка.
— Вас-то за что? — от души изумляется Шомер. И сам себя осаживает: мягче, дорогой директор.
Хозяин кабинета саблезубо улыбается.
— Уж Константин-то Петрович нашел бы причину. Он толковый был мужик, умел. Например, за то, что не считаю православие такой уж суперской религией.
— А какую считаете?
Иван Саркисович брезгливо морщится. Не сказав ни слова (извините, обождите, пауза), резко отвлекается от разговора. Откинувшись на спинку стула, закладывает ногу за ногу и снова бойко барабанит в свой экранчик, сам себе улыбается, хмыкает, кривит губы. Его здесь словно бы и нет, есть только механическая кукла, умело заменяющая человека. А может быть, наоборот: на самом деле только он и есть, а вместо Шомера — расплывчатая тень на фоне большого окна, незаштрихованный контур.
Через несколько минут, еще внезапней, Иван Саркисович встряхивает головой, сбрасывая посторонние мысли, и недовольно произносит:
— Ну-ну. Вы, кажется, о чем-то спросили?
(Теодор, готовься, ты на минном поле.)
— Я, тскть, ничего, мы про церковь говорили, но это так, между делом.
— Да, конечно, в какую хожу. Ни в какую. Я агностик. А вы, Теодор Казимирыч?
Зачем? Зачем он это говорит?! Что за концерт разыгрывает перед простым директором усадьбы?
В четыре явилась Натуся. Полненькая, крепенькая, в серебристой невесомой шубе и со скрипучим пупсом на руках; пупс кряхтел и корчился, мучительно выдавливая газы. Влада испытала краткий приступ зависти; ей забеременеть никак не удавалось, а так хочется мелких потискать...
— Натуся!
— Владочка!
И обе в унисон, друг другу:
— Хорошеешь!
После ритуального объятия Влада решилась спросить:
— А это кто у нас?
— А это у нас Максимьян.
— Кто?!
— Максимьян, я сама это имя придумала — мне нравится!
— И когда же ты успела?
— Все сейчас узнаешь, погоди.
Ловко скинув шубку, Натуся, подхватила запеленатого Максимьяна и отнесла его на стол в гостиной. Развернула одеяльце, звонко сорвала липучки на пахучем памперсе, с материнской гордостью продемонстрировала пипу:
— Вот какой я богатырь!
Богатырь смотрел на Владу непонятным взглядом — внимательным и в то же время отрешенным; на толстом лбу и горячих щечках ветвились сеточкой сосуды, тонкие, как прожилки на листьях. Младенец сморщил мордочку, захныкал, слишком натурально, слишком бойко — и до Влады наконец дошло, что пупс ненастоящий.
Она осторожно, брезгливо нажала пальцем на резиновый живот, ожидая мертвенного холода, но ощутила непонятное тепло. Искусственный младенец с подогревом. Он осторожно и счастливо захихикал, складочки на теплом животе наморщились и задрожали.
— Щас написаем, — влюбленно прошептала Ната.
И на отвернутый пахучий памперс полилась фонтанчиком струя.
Натуся со звериной ловкостью мамашки приподняла младенчика за пятки, протерла влажной салфеткой промежность, подложила сухой подгузник, по пути не уставая говорить: Владочка, теперь такая мода, с детьми спешить еще не хочется, ну ты сама никуда не торопишься, а уже пора быть и ласковой и нежной, называется игрушка реборн, или, если по-простому, борн; идею завезли, как полагается, из Лондона, но конкретно Максимьяна сделали в России, на заказ.
— Ты себе не представляешь, какие у нас мастера, дешевле раза в три, а то и больше, а сделано — сама смотри, один в один живой. Я теперь всех кукольников знаю, и в Москве, и в Питере. Ну, солнышко мое, поспи. Да? Мы поспим?
Они расположились в будуаре; Натуся сияла кофейными глазками, жизнь била из нее ключом, и она не притворялась томной и таинственной, как положено обычному астрологу; среди прочего, ее ценили и за это, а не только за удачные прогнозы.
— Что, Владочка, мы готовы, приступим?