Лиханов Альберт Анатольевич
Шрифт:
Метрах в пяти от скворечника был вкопан столб, к которому основательно гвоздями прибит рукомойник. А на крышке — кусочек черного хозяйственного мыла. Во как! По достоинству оценил бывалый капитан уступчивость старой женщины и ее семьи, понял, насколько тяжело им такое решение было принимать, похожее чем-то на предательство. И здравый смысл здесь не утешение, мало ли, что им, допустим, приспичило! Мало ли, что они тоже все-таки люди и, как все, должны справлять свою нужду! Мало ли, мало ли, мало ли что полагается даже и зверю, если он пришел в твою страну с огнем и смертью!
Нет, война еще не окончена, враг еще не разбит, значит, в душе эти немцы еще солдаты, не зря же они называются — военнопленные. И правильно, что уговаривать женщин командование послало этого невзрачного, старого капитана с вислыми белыми усами.
Пустить в свой уличный, без удобств, скворечник людям приказать было невозможно. Можно было только просить. Да и то сильно смущаясь.
С капитального ремонта нужника начинается последний этап нашего общения с врагами.
Еще более непосредственный.
Во-первых, потому, что теперь воду нам стали носить немцы, а не Федот. Дело, в общем, понятное. Одно дело помочь бабушке в благодарность за чай, другое — наполнять рукомойник для самих себя.
Во-вторых, оказалось, что и без Вовкиных диверсий пленные нередко пользуются отхожим местом, а
предыдущие наблюдения Федота были просто доказательством их терпения. Теперь терпеть никто не понуждал.
Не раз и не два бабушка проклинала себя! То был тихий рай, а вдруг ее мирные владения превратились в беспокойное хозяйство. Ведь каждый очередной гость проходил мимо нашего крыльца, каждый вежливо здоровался, каждый потом так же вежливо благодарил, перед тем громко постучав пипкой рукомойника и тщательно вымыв руки.
Бабушка даже выучила одно немецкое слово: «Битте». Пожалуйста, мол.
Ей говорили «данке» или «данкешён» — спасибо, большое спасибо. А она солидно отвечала:
— Битте, битте! — И порой неуверенно добавляла: — От меня не убудет!
В этой добавке смешивались исполненный человеческий долг и запоздалое сожаление от того, что разрешила немцам совершать их нескромные дела у себя под носом — не самое, как ни утешайся, достойное смирение.
А пленные резко приблизились к нам.
То они, как на общей фотографии, копошились на дороге, делая свою работу, и я не мог их всех-то отличить друг от друга, то вдруг они, порой неожиданно, стали возникать в опасной и смущающей близости: в двух-трех шагах, да еще и спешащие по известно каким делам.
Я видел их лица вблизи и постепенно понимал, что они отличаются от русской породы своей удлиненностью. У наших лица, как правило, круглые, у них вытянутые, у нас уши как пельмешки, а у них будто овальные блины. И носы, конечно! Чаще всего у них прямые, с горбинкой. Наш же человек, известно, курносый.
Не зная ни звука о предмете антропологии и даже слова этого не слыша, я своим детским непредвзятым взглядом устанавливал различия между двумя народами, склоняясь, увы, к расистским теориям и в то же время, по счастью, не ведая о них.
Как на крупноплановых фотографиях, немцы приближались ко мне, всегда улыбались, пытались выразить свою приязнь.
Один, совсем белобрысый, даже белесый худой дядька, справив свои дела и умывшись, задержался возле меня с довольной улыбкой и достал из грудного кармана фотокарточку. Бабушка, как разъяренная тигрица, тотчас выскочила на крыльцо с опаской, что могут зацепить ее тигренка, но белобрысый умиленно улыбался и показывал мне карточку, где он и его фрау с замороженными рыбьими глазами обнимали двух одинаковых, аккуратно подстриженных, с челками, таких же белобрысых, как он, немчиков. Я принял его жест доброй воли со сдержанной улыбкой, но немец не успокоился, приблизился к бабушке, дал ей фотографию, повторяя:
— Киндер, киндер! Цвай киндер! Потом сделал печальное лицо, проговорил: — Кёнигсберг! Бомбей! Ништ!
— Э-э, — попыталась посочувствовать бабушка. — Бомбят! Конечно! А вы чего лезли-то?
Но немец ее не понимал. Он ждал сочувствия и принимал за него бабушкины реплики. Повторял по-глупому:
— Чэго, чэго!
Тыкал в себя пальцем. Представился:
— Курт! — И повторил: — Цвай киндер! Бомбей!
А потом вдруг сказал горько:
— Гитлер капут!
Я это выражение слышал от немцев еще не раз и, среди прочих, от того зеленомаечного «дристуна». Всякий раз, проходя в скворечник, он говорил мне без всякого чувства и смысла:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
Будто это был пароль какой-нибудь. Вроде как я его в сортир не пущу без его «капута». А в скворечнике он пел. Эти его слова я до сих пор помню: «Дойчланд, дойчланд юбер аллее!» Тогда я, конечно, ничего не понимал, только чертыхался про себя. Теперь знаю, что это значит: «Германия, Германия превыше всего». Не такой-то уж и странный, выходит, был дерьмовый певец. Не признавал себя побежденным. В общем, этому я ни на полногтя не верил, а того белобрысого Курта мне жалко стало. В конце концов, это же действительно Гитлер виноват, что двух белобрысых немчиков, сыновей Курта, теперь «бомбен» самолеты с красными звездочками на крыльях. Но вот когда наших «бомбен» — кто их жалел?