Лиханов Альберт Анатольевич
Шрифт:
Курт приходил еще раза три. После клозета присаживался на корточки напротив меня, выскакивала бабушка, он кивал ей, давал понять жестами, что только посмотрит. Смотрел на меня и смахивал слезу. А я чувствовал себя просто идиотом. Да любой бы на моем месте извелся: присел напротив тебя взрослый дядька, смотрит и плачет. Будто я виноват в чем-то.
Я, конечно, немного-то терпел. Не из уважения, нет. Из жалости. Потом спрашивал:
— Бомбен?
Раза два Курт ответил:
— Бомбен.
Потом сказал:
— Найн.
Даже совсем несмышленые дети слушали во время войны радио, и хорошо давалась нам география в те несладкие дни. Я же к девяти годам к несмышленым себя не причислял, полагал и знал: Кёнигсберг наши взяли. Значит, и пленным объясняли там, где они ночуют, про события на фронте. Курт знал, что больше его город не бомбят. Но веселее он не стал.
Понятное дело.
19
С тех пор как пленные немцы так опасно приблизились к нашему жилищу, мама и бабушка строго наказали, чтобы я за руку с ними, не дай бог, не здоровался и ничего от них не брал. Никаких там конфеток, печенья или вдруг игрушки.
— Еще вдруг отравят! — восклицала бабушка.
Мама ее поправляла:
— Отравить не отравят, но какую-нибудь свою заразу передадут.
Это уже звучало научнее. По крайней мере, убедительнее, ведь немало мы наслышались про иезуитские зверства фашистов.
Я ничего и не брал. Хотя звучит смешно. Они же ничего и не давали. По простой причине — ничего у них не было.
И все-таки однажды я согрешил. Да и как!
Среди пленных был немец Иоганн — удивительно, но ни одного Фрица или Ганса так среди них и не обнаружилось — немолодой дядька с лицом сероватым, усталым и очень морщинистым. В общем, по возрасту он подходил к тому старому капитану с оттянутыми коленками на галифе, но вот только раса не та. И возраст, и рост одинаковы. Но если наш круглолиц и курнос, то этот — носатый, с лицом узким и не очень приятным.
Пару раз он пробовал заговорить со мной, но русских слов совсем не знал, Федот возлежал далековато — на травке у калитки, и никак у нас общение не клеилось. И вдруг однажды склеилось, да как! В одностороннем порядке. Выйдя из сортира и помыв, ясное дело, руки, этот старый пленник подошел ко мне и произнес, показывая на себя:
— Йоганн! Капитулирен! Киндер! Найн криг!
Теперь он указывал на меня.
Я хлопал глазами, а пленный старец вдруг достал из-за отворота своей пилотки металлическую эмблему — орла, который держал в когтях фашистскую свастику, и кинул на землю передо мной. А потом втоптал его сапогом.
И пошел!
Я даже не поднялся со своего чурбачка. Смотрел ему вслед, себе под ноги и снова на уходящего немца. Потом взял в руку орла. Он был слегка погнут. Я попробовал его разогнуть, да не получилось. Подумав, я сунул орла в карман.
Мне было хорошо известно слово «трофей». Его часто взрослые употребляли. Да и по радио оно слышалось. И я подумал: пусть у меня будет свой трофей.
И еще подумал я: почему старый Иоганн не велел мне кричать? Чего кричать то? Что он капитулирует перед детьми? Кидает своего орла?
Медленно поплелся я к калитке. Спросил у Федота, что значит «крик». «Найн крик».
— Криг, — поправил он меня, — на конце «г». Означает война. Нет войне.
Я пошел домой, в холодок. Сел за книгу. Но видел фигу.
Я думал про Иоганна, про то, что война еще не кончилась, хотя мы бьем врага и побеждаем, и что старый этот человек кинул мне под ноги орла не для того, чтобы это кто-нибудь увидел: ведь мы были одни, даже бабушка на крыльцо не вышла — она стригла ножницами газеты. И вообще, между этим пожилым пленником и мной лежит огромное и незримое мне, но хорошо видимое ему пространство жизни, когда меня еще не было на свете, а он уже смеялся, гулял, собирался на войну: мы не видели друг друга, как полюсы, северный и южный, но вдруг что-то такое произошло странное, и он пришел ко мне, зная, что я ничего как следует не пойму…
Не мне ведь он сдавался, это ясно. Самому себе!
А бабушка щелкала ножницами, и теперь, много лет спустя, мне металлическое то щелканье слышится задиристым, убежденным каким-то, твердым, хотя я и понимаю, что не может быть убежденным звук металла, стригущего бумагу. А вот был!
Дня через три после ремонта нашего скворечника к бабушке явился сияющий Федот с дружеским приветом от капитана. Под мышкой он держал свернутую рулоном не очень толстую пачку газет, сложенных вместе, почти подшивку.
— А это вам! — восклицал радостный Федот.
— Мне? — удивилась бабушка. — Зачем?
— Ну, как зачем? — подзадоривал сержант недогадливую старуху. — Разве непонятно?
— Непонятно! — все еще улыбалась бабушка.
— Дак ведь подручное средство! — и он весело кивнул на зеленый теперь скворечник. — Наш интендант все вину свою искупает!
Бабушка прямо-таки села. Хорошо, табурет на крылечке стоял. И только что не зарыдала.
— Охальники! — повторяла. — Бесстыжие! Дак я чё теперь должна-то?