Шрифт:
Коктейль-холл
После военной нищеты в столице шел пир трофейной роскоши.
В то время как разрушенная страна еще не поднялась из развалин и женщины по всей России ходили в ватниках и обносках, а мужчины донашивали военную форму, комиссионки были буквально набиты дорогой немецкой одеждой и немецким ширпотребом. Их привезли победители, точнее, высшие офицеры. Их дети и дети партийной номенклатуры стали столичными модниками. Молодые люди щеголяли в длинных немецких плащах, шляпах с очень широкими полями. Молодые женщины соблазняли трофейными шелковыми чулками, платьями, игривыми шляпками, вуалетками и мушками. Порой на улице Горького передо мной возникал призрак довоенного Берлина, который я так хорошо помнил. Рассказывали истории о генеральских женах, которые принимали немецкие пеньюары за вечерние платья и появлялись в них в театрах…
Продуктовые магазины по всей стране были пусты, а Елисеевский магазин в Москве ослеплял. Приехавшие в командировку в Москву из голодной провинции ходили сюда как в музей. Изукрашенный золотом и лепкой потолок, гигантские люстры, горящие тысячами огней… Здесь можно было купить розовую, нежную, «довоенную» колбасу, белый хлеб, сыр, икру, отличное грузинское вино (Коба как-то передал мне комплимент Рузвельта: «Если бы я не был президентом, я стал бы коммивояжером по продаже грузинских вин»). Продавали кофе, но домашние кофемолки были редкой роскошью, так что большинство покупателей просили «помолоть». В Елисеевском всегда витал восхитительный кофейный аромат.
Однако за всем этим пиром, за привезенной западной «роскошью» наблюдали внимательные глаза моего друга.
Уже на следующий день после речи Черчилля началось безумие – свирепая, яростная антизападная компания. Иностранные названия исчезали. «Бары» теперь назывались «пивными» и «рюмочными», но «Коктейль-холлу» на улице Горького, куда ходили в основном иностранцы, Коба велел оставить прежнее название.
В этот манящий мир сладкой капиталистической жизни всегда выстраивалась очередь из наших граждан и иностранцев. Очередью управлял стоявший за стеклянной дверью огромного роста швейцар. Он конечно же работал на Лубянке. Для «советских» очередь была длинная и неподвижная. Иностранцев швейцар пускал без очереди. Некоторые посвященные «наши» проходили мимо ожидающих и стучали кулачком в дверь (из кулачка торчала смятая солидная купюра, не заметная для очереди, но видимая швейцару). Счастливца впускали. Его встречали глаза и уши: за столиками постоянно сидели несколько «посетителей» – дежурных агентов Госбезопасности. Каждый вошедший брался на заметку. Все разговоры фиксировались.
В это время в Москву приехал мой американский «связник».
Чтобы не пугать его угрюмостью столицы, я решил встретиться с ним в «Коктейль-холле», на этом более привычном ему островке западной жизни.
Швейцару было приказано в тот день: никаких трехрублевок и, главное, никаких иностранцев, в «Коктейль-холле» должны быть только «свои» (то есть наши сотрудники) и несколько завсегдатаев – знаменитых представителей творческой интеллигенции (для антуража). Уверен, что Коба уже готовил некоторых из них для будущего процесса интеллигенции, и беседы подвыпивших деятелей культуры старательно записывались.
Я вошел. В зале за столиком сидели «творцы»: в белом смокинге с бабочкой – автор самых популярных тогда песен композитор Богословский, усатый с армянским лицом – знаменитый поэт Константин Симонов, щеголявший фронтовой гимнастеркой с орденами… К ним подсел человек в грязноватом шарфе и в шляпе, из-под которой глядели длинные усы и хищный нос. Шляпу он не снял, так и оставался в ней. Это был писатель Олеша, когда-то знаменитый, а нынче совсем не печатающийся и сильно пьющий…
Увидев меня, Симонов вздрогнул и даже на мгновение привстал. Но уже в следующее мгновенье с облегчением опустился на свое место. (Я сбрил бороду, оставил усы и стал вновь похож на Кобу. Но не на его бесконечные портреты, а на реального, нынешнего узкоплечего, старого Кобу. Только те, кто видел его в жизни (как Симонов), вот так же вздрагивали и срывались со стульев.)
Я поднялся по винтовой лестнице в отдельный кабинет.
За занавеской ждал господин в клетчатом пиджаке. «Связник» радостно узнал меня, расцвел в улыбке. Он был в восторге от «Коктейль-холла». Перешли к делу. Он привез мне бумаги из Лондона от Чарльза.
– Почему вы молчали все эти годы? Мы уж начали думать, что вас…
– Как видите, это не так, – перебил я сухо. – Что с Чарльзом?
«Связник» рассказал. Пока Чарльз работал в Лос-Аламосе, он постоянно долбил тамошним ядерщикам «о политической ответственности ученых в ядерную эпоху». И очень уважающие его Ферми, Оппенгеймер и Сцилард стали решительно настроены против создания водородной бомбы. Нынче Чарльз, к сожалению, покинул Лос-Аламос. Уезжая, он составил бесценный список работавших над бомбой сотрудников. Этот список – тридцать страниц текста с подробными характеристиками – «связник» и привез мне.
Мы расстались до завтра. Такси повезло его в особняк. Даше предстояло поработать и с ним. Там был установлена фотокамера, и их утехи должны были быть сняты. На всякий случай, если когда-нибудь придется «прищемить ему хвост»…
Эта Даша… глупо, даже смешно… но с того первого дня она не давала мне покоя. Я постоянно видел восторженные огромные глаза, белую плоть над черным чулком и мучившую меня ленивую, тигриную грацию. Я представлял… что там сейчас будет, и мне не хотелось жить. Потому расставшись со «связником», я сошел вниз, уселся у барной стойки и попросил коктейль покрепче.
Писатели играли в пословицы. Слово «дело» заменяли в них словом «тело» и пьяно хохотали…
– «Телу время – потехе час», – картавил Симонов.
– «Тело мастера боится», – отвечал Богословский.
– «Кончил тело – гуляй смело»! – кричал Симонов…
Олеша слушал мрачно. Наконец, все так же молча, встал и пошел к бару. Уселся рядом со мной. За барной стойкой трудились три наших сотрудника – двое молодцов и дама в перманенте с необъятной грудью (эти труженики до глубокой ночи составляли коктейли, а на следующий день писали отчеты в Комитет).