Бэчелор Стивен
Шрифт:
Сиддхаттха Готама отверг представление, что свобода или спасение заключаются в получении привилегированного доступа к вечному, необусловленному источнику или основанию, будь то мировая душа или Бог, Чистое сознание или Абсолют. Свобода, для Готамы, означает свободу от жадности, ненависти и от неведения. Кроме того, такое освобождение (нирвану) можно обрести не путём ухода из мира, а путём глубокого постижения его обусловленной природы.
Сущность пробуждения Готамы состояла в его окончательном принятии обусловленности бытия. Свобода, для Готамы, означает свободу от жадности, ненависти и от неведения. Такое освобождение (нирвану) можно обрести не путём ухода из мира, а путём глубокого постижения его обусловленной природы
Брахманы того времени утверждали, что человека оживляет вечная душа или самость (атман), природа которой идентична трансцендентной, совершенной реальности Брахмана (Бога). Эта идея весьма соблазнительна, ведь согласно этой идее мы действительно никогда не умрем. И она убедительна, потому что ее, как кажется, подтверждает наша естественная интуиция, что мы являемся неизменяющимися свидетелями вечно меняющегося опыта. Стайка скворцов в небе, вкус персика или мелодия Шестого бранденбургского концерта Баха могут прийти и уйти, но ощущение тождественности того, кто воспринимает все эти вещи, остается тем же самым.
С самого раннего детства и до сих пор я интуитивно убежден, что одно и то же сознание было и продолжает оставаться свидетелем каждого события моей жизни. Когда я смотрю на свои детские фотографии или размышляю о том, как я вырос и изменился за эти годы, я понимаю, что этот вечный свидетель не может быть тем же самым, что и озадаченный маленький мальчик, непослушный подросток, благочестивый молодой монах или скептичный человек средних лет. Все эти мои ипостаси являются только различными проявлениями моего «эго» или «личности», но не имеют никакого отношения к основе, неизменной самости, которая знает и помнит эти вещи.
В то же время одно из самых тревожных воспоминаний моего детства связано со случаем, когда моя мать, сама того не ведая, подорвала мою инстинктивную уверенность в том, что значит быть «мной». Было Рождество, мне было около шестнадцати. Моя мать и ее сестра, тетя Бетти, листали альбом с фотографиями за кухонным столом. Они остановились на снимке человека в военном френче – глаза прищурены от солнца, трубка зажата между зубов. Мать сказала мне: «Если бы все сложилось иначе, он мог бы стать твоим отцом». Я подумал: Но если бы этот человек был моим отцом, то был бы я собой? Я размышлял: если бы какой-то другой из бесчисленных сперматозоидов моего настоящего отца оплодотворил яйцеклетку моей матери, тот ребенок, который родился бы от такого смешения хромосом, был бы мной или нет? А если бы этот сперматозоид попал в яйцеклетку в какое-то другое время, был бы этот ребенок мной?
Несмотря на эти проблески осознания собственной обусловленности, убежденность в том, что я был неизменным, вечным свидетелем жизни, оставалась для меня столь же устойчивой и самоочевидной, как знание, что солнце встает каждое утро на востоке и заходит на западе. Кажется, я предрасположен воспринимать свою самость и мир таким образом. Но, несмотря на бесспорную очевидность того, что я вижу, я знаю, что движется Земля, а не Солнце. Готама сделал в отношении самости то же, что Коперник в отношении Земли: он поставил ее на ее законное место, хотя она по-прежнему представляется нам такой же, как и раньше. Готама не в большей степени отрицал самость, чем Коперник отрицал существование Земли. Просто вместо представления о ней как о фиксированной, независимой точке, вокруг которой вращается все остальное, он осознал, что самость – это изменчивый и обусловленный процесс, как и все остальное в этом мире.
Готама сделал в отношении самости то же, что Коперник в отношении Земли: он поставил ее на ее законное место, хотя она по-прежнему представляется нам такой же, как и раньше. Готама не в большей степени отрицал самость, чем Коперник отрицал существование Земли. Просто вместо представления о ней как о фиксированной, независимой точке, вокруг которой вращается все остальное, он осознал, что самость – это изменчивый и обусловленный процесс, как и все остальное в этом мире
Представление, что человек состоит из вечной духовной сущности, временно соединенной с порочным и преходящим телом, было широко распространено по всему древнему миру. От Варанаси до Афин мудрецы и философы полагали, что после физической смерти душа перерождается согласно своим благодеяниям или злодеяниям в виде человека, животного или какой-то другой формы жизни. Поэтому спасением считалось освобождение души от тела, которое достигалось посредством аскетической жизни, философских размышлений и медитативных практик. Предполагалось, что эти духовные упражнения должны приводить человека к постижению, что истинная природа души не имеет никакого отношения к телу, но тождественна трансцендентной природе Бога. Поэтому цель человеческой жизни состоит в мистическом единении отдельной души с Абсолютом.
«Неразумные следуют внешним желаниям, – говорится в древнеиндийской Катха Упанишаде, – и попадают в распростертые сети смерти. Мудрые же, узрев бессмертие, не ищут здесь постоянного среди непостоянных вещей…. Когда прекращаются все желания, обитающие в сердце, смертный становится бессмертным и достигает Брахмана здесь». «А пока мы живы, – говорил в Федоне древнегреческий современник Готамы Сократ, – мы, по-видимому, будем ближе всего к знанию, когда как можно больше ограничим свою связь с телом и не будем заражены его природою, но сохраним себя в чистоте до той поры, пока сам Бог нас не освободит».