Кандель Феликс Соломонович
Шрифт:
8
– Зойка... – сказал, вздыхая. – Зой-ка...
Вздрогнула, поежилась, пошарила вслепую рукой.
– Зябко, – прошептала одними губами. – Накрой...
Он научил ее многому. Он отдавал ей все, что имел, все, чем обладал, и она не могла им насытиться. Они читали те книги, которые он выбирал. Смотрели те фильмы, которые он хотел. Бегали на выставки, о которых знал только он. Она жадно хватала, впитывала и запоминала, принимала и отвергала вместе с ним. Только вечные его сомнения, вечная неудовлетворенность были ей непонятны. Но это пока не мешало. Это она откладывала на потом.
Она отдалась ему с восторгом первооткрывателя: это тоже стояло в общем ряду познания. Того познания, которым он щедро с ней делился. Интимная жизнь не была для нее секретом. В деревне, в избе, среди родных – все было грубо, зримо, почти на виду. Левушка любил ее нежно, ласково, печально и счастливо. В него был заложен редчайший дар. Дар избранных Богом, дар проклятых дьяволом. Он никогда не наслаждался полностью. Никогда. Вечная жалость. Скорбь по уходящему. Тоска по неповторимому. И неудовлетворенность. Невозможность полного слияния. Недостижимость совершенного раскрытия. Неотвратимость конца. Это окрашивало грустью самые прекрасные минуты, набрасывало тончайшую вуаль печали, легкий, неуловимый привкус горечи. Блаженство и скорбь. Радость и отчаяние.
Он полюбил ее за преданность, за беззаветную веру. С ней он был умнее, глубже, тоньше. С ней раскрывались такие качества, о которых не подозревал. Они расписались в январе, после первых ее экзаменов, и сразу уехали в дом отдыха. Их поселили в разных комнатах, на разных этажах старого помещичьего дома, и Левушка не решился попросить у директора хотя бы отдельный чулан.
Они умирали от желания, лунатиками бродили по окрестностям, всю неутоленную страсть вбивая в лыжи. Каждое утро долго и неутомимо они бежали через густой, запущенный, задавленный обильным снегопадом лес. По сторонам, засыпанные по горло, тянули вверх макушки утонувшие в снегу елки. Грузными буграми, как горбато нахохлившиеся звери, торчали пни-сугробы. Грозно летели к земле распятые на сучьях, завалившиеся, постанывающие на ветру мертвые стволы. Нависали над лыжней веером, распушенным птичьим крылом еловые лапы. Лыжня была мягкая, укатанная, без отдачи скользкая, будто смазанная тонким слоем горячего жира: редкое, счастливое сочетание атмосферных условий.
Они бежали легко и широко, как на показ, – впереди он, позади она, – мощно толкаясь палками, звонко припечатывая лыжню концами исцарапанных, видавших виды казенных лыж. Руки и ноги работали упруго и согласованно, тела, как по команде, наклонялись вбок, проходя на скорости повороты, холодный, упругий воздух частыми вдохами наполнял грудь и распирал ее изнутри. Выдохи не ощущались – только вдохи: непрерывные толчки изнутри, четко работающий мотор, восторженное, торопливо жадное насыщение движением. И мыслей в голове не было: что-то обрывочное, несущественное закручивалось мелкими, легкомысленными спиральками.
Лес кончался сразу, как обрывался, за лохматой, будто со сбитой набок прической, угрюмой елью. Впереди, на бугре, особняком торчал беззащитно редкий, просвечивающий насквозь березнячок, бело-черными штрихами на нестерпимо голубом фоне. Они с хрустом проламывали тонкий наст, с ходу, на одном дыхании, проскакивали наискосок, вставали на бугре, повисая на палках. Шапки на затылке, открытые до ключиц ковбойки, повязанные рукавами вокруг талии, обвисшие сзади полосатые свитера, широко раскрытые, ошалело хмельные, взбудораженные глаза.
Вниз от бугра начинался глубокий, в три волны, овраг, и с середины его скатывались, петляли меж расставленных палок деревенские ребята. В пальто, в валенках, на вертких, обломанных вровень с пятками, лыжах. И они, не утерпев, не отдышавшись, гикали, отчаянно кидались с самого верха, под ликующий вопль неслись вниз, с трудом вписываясь в повороты. В нетерпеливом исступлении, заражая друг друга горячностью, петляли по склонам, сшибая палки, задыхаясь, лезли обратно, срываясь, соскальзывая, наступая лыжей на лыжу, Торопили, подталкивали, спешили, будто через минуту зайдет солнце, растает снег или осядет бугор.
Рубашки прилипали к спине, пар валил, как от загнанных лошадей, но первый момент, первый толчок изнутри, когда тело, опережая ноги, зависало на миг над крутой пропастью, чтобы провалиться вниз, в сверкающую белизну, определял все и в который уж раз гнал их наверх на подгибающихся от усталости ногах. А потом они в изнеможении валились на середине склона, хватали друг друга в объятья и неслись вниз, переплетая ноги, руки, задрав кверху лыжи, в клубах сухой снежной пыли, и оставались лежать в обнимку, радостно оглядывая облака, бугор, весь этот мир. И робкое солнце под белесой вуалью грело ласково, чуть ощутимо. И было так каждый день.
Вечерами они слонялись по замысловатым коридорам старого помещичьего дома, и она храбро тащила его в темные углы, в тупики и ниши под лестницами, на глубокие кресла, где они утопали в тесном блаженстве. Левушка содрогался от ужаса, как бы их не увидели посторонние, а ей было наплевать. Худая, угловато порывистая, с неистребимой жаждой познания. Ребенок, которому не терпелось обратиться в женщину. Глаза смотрели в упор, бесстыже требовали своего. Иногда укрытие, в которое они залезали, было настолько прозрачно, что только чудо спасало их от посторонних глаз. Воистину, Бог хранил влюбленных.