Шрифт:
В плотно закрывших уши и наглухо отрезавших от звуков окружающего мира наушниках я ощущаю себя кем-то вроде космонавта, готовящегося к выходу в космос. Таких наушников, а тем паче таких вещиц, как плеер, в моей юности не было и в помине. А для его поколения погрузить себя в этот отрезанный мир и плыть в его невесомости — повседневность, обыденность, естественная жизненная атрибутика.
Я нажимаю указанную кнопку — и выплываю в космос. Но Бог ты мой, что такое? Это что, полет шмеля? Я же помню тот басовитый, жгуче-тяжелый лёт играющего всеми цветами радуги живого мохнатого снаряда, это был звук бомбардировщика, несущего в своем чреве грозный, убийственный груз. А тут — писк. Скрипки не ревут, они зудят. Это надоедливый, невыносимый звон комара, от которого хочется скорее избавиться, прихлопнув его.
Я торопливо стаскиваю с себя наушники и передаю их сыну.
— Послушай, — прошу я его, — что это они так свербят? Скрипки. Или это такие наушники, срезают басы?
Сын надевает наушники, слушает немного и, сняв их, снова протягивает мне.
— Да нет, — говорит он. — Очень хороший звук идет. Чистый. Это отличные наушники, у них адекватная передача. Все как есть в живом виде.
Не надевая наушников, я прикладываю к уху одно из слуховых блюдец. Рой скрипок исходит комариным зудящим звоном, если адекватная передача — какой это полет шмеля?
— Это какой-то полет комара, а не шмеля, — отнимая блюдце наушника от уха, говорю я. — Писк, а не гуд.
Сын забирает у меня наушники, так же, как я, прикладывает к уху одно из блюдец, слушает, и лицо его озаряется счастливой улыбкой открытия.
— Так ведь князь же Гвидон у Пушкина в комара превратился. Комар у Римского-Корсакова и летит. А название дали «Полет шмеля». «Полет комара» не звучало бы.
Налетевший ветер взъерошивает на пруду перед нами воду, по ней бежит мелкая плещущая рябь. Утки, будто по команде, снова дружно взлетают в воздух, вывесив в нем на десяток секунд хлопающий брезент, и перелетают на другой пруд. Потрясенным взглядом провожаю я их. Так то был полет комара?! Не шмеля, как я полагал всю жизнь, — комара!
Автобус показался из-за поворота, и Лёнчик ступил к сыну прощаться:
— Дорога тобой ко мне проложена — жду в любое время дня и ночи. Только желательно все же перед этим созваниваться. Зачем телефон существует?
— А вот позвонил бы по телефону — ты в аэропорту, и не приехал бы, — с улыбкой каверзности сказал сын.
Ну весь в меня, будто я произнес, подумалось Лёнчику.
— Это было бы неправильно, — ответил он.
Сын убрал с лица свою подначивающую улыбку.
— Если, пап, ты не против, я бы хотел почаще приезжать к тебе.
— Вот это правильно, — резюмировал Лёнчик.
Он потянулся к сыну и обнял его. Теперь, при прощании, он полагал, в этом не будет никакого подобострастия. Теперь это будет истинно по-отцовски.
И сын ждал его объятия. Тотчас ответно подался к нему, и автобус уже подкатил, растворил двери, а он все стоял и не хотел отрываться от Лёнчика.
— Иди, — отстраняясь, понукнул его Лёнчик.
Сын вскочил в сходящиеся двери и, сколько потом Лёнчик мог видеть, стоял в автобусе у заднего окна и махал рукой. Лёнчик махал ему тоже.
Автобус превратился в почтовую марку, на которой уже нельзя было разобрать рисунка, Лёнчик опустил руку и двинулся наконец домой. Идти к дому можно было просто по дороге, можно через пруды, и он предпочел через них: отныне пруды были связаны со счастьем встречи с его младшим. Правда, и с тем потрясением, которым опять-таки обязан сыну: вон чей на самом деле полет описал смычками скрипок Римский-Корсаков — комара!
На скате берега неподалеку от их с сыном места лежали теперь трое бомжей. Лёнчик остановился около них, сунул руку в пакет и вытащил оттуда бутылку вина, которую купил отпраздновать с сыном его аттестат.
— Пьете? — спросил он.
— А чё же. Почему нет? Как все! — проговорили вразнобой бомжи.
— Вот вам тогда. — Лёнчик наклонился, поставил бутылку на землю.
— Чтоб нам всегда так жить! — радостно воскликнул один из бомжей. Быстро прополз на коленках до бутылки и схватил ее. — С нами будешь? Поделим по-честному.
В кадык Лёнчику горячо и сильно ударило, обломило дыхание.
— Молиться умеете? — спросил он, подождав, когда горло слегка отпустит.
— Молиться? — почти хором переспросили все трое. И заотвечали: — Христиане. Православные все. Конечно. «Отче наш, иже еси…» Всегда молимся.
— Помолитесь за упокой души раба Божьего Михаила, — сказал Лёнчик. — Брата моего. Тоже бомжа. И за здравие раба Божьего Леонида-младшего. Именно «младшего», понятно?
— Чего не понятно. Понятно. Прямо сейчас и помолимся, — дружно загомонили бомжи.
— Прямо сейчас же, — внушающе повторил за последним Лёнчик и, не задерживаясь больше, быстро зашагал от них.
Я подарил бомжам бутылку красного чилийского вина, дошел до дома, постоял, печалясь, около своего бездвижного корыта во дворе, пнул в сердцах его в скат, на что оно ответило мне ледяным равнодушием, и отправился к подъезду подниматься к себе в квартиру. За время, что Костя жил со мной, даже когда лежал в больнице — все равно, я привык к тому, что мне есть с кем поговорить, в том числе и о судьбах отечества, есть кому рассказать анекдот, есть с кем поспорить. А сейчас мне предстояло войти в пустую квартиру, нырнуть в свое одиночество с головой…