Барнс Джулиан
Шрифт:
Может, здесь было и еще кое-что. Некоторые люди, старея, преисполняются чувством собственной значимости. Другие, наоборот, начинают в ней сомневаться. Что в этом для меня? Будет ли моя обыкновенная жизнь замкнута, описана, обесценена чьей-то еще, менее обыкновенной жизнью? Я не говорю, что мы должны зачеркнуть свою жизнь перед лицом тех, кого мы считаем более интересными личностями. Но жизнь в этом смысле немного напоминает чтение. Как я уже говорил: если профессиональный критик предвосхитил и проанализировал все ваши чувства по поводу книги, то зачем читать ее? Разве что затем, что это ваши чувства. Точно так же — зачем жить жизнь? Только затем, что она ваша. Но что, если такой ответ становится все менее и менее убедительным?
Поймите меня правильно. Я не говорю, что тайная жизнь Эллен привела ее к отчаянью. Ради всего святого, ведь ее жизнь — не басня с моралью. Как и любая другая жизнь. Я просто говорю, что и ее тайная жизнь и ее отчаянье относятся к одному и тому же тайнику ее сердца, недоступному для меня. Я не мог дотянуться ни до одного, ни до другого. Пытался ли я? Конечно пытался. Но я не удивлялся, когда на нее накатывало это настроение. «Тупость, эгоизм и крепкое здоровье — три условия счастья, хотя без первого остальные два бесполезны». У моей жены было только здоровье.
Становится ли жизнь лучше? Вчера я видел по телевизору, как этот вопрос задали поэту-лауреату. «Единственное, что сегодня действительно хорошо, — это стоматология», — ответил он; ничего другого ему в голову не пришло. Старорежимные предрассудки? Едва ли. В молодости думаешь, что старики жалуются на ухудшение жизни потому, что так им легче умирать без сожалений. Когда сам становишься стариком, начинает раздражать манера молодых носиться с малейшими улучшениями — с изобретением какого-то нового клапана или колесика — и в то же время оставаться безразличными к варварству мира. Я не говорю, что жизнь становится хуже, я говорю лишь, что молодые не заметили бы ухудшения. Старые времена хороши тем, что когда мы были молоды, мы не знали, как многого не знают молодые.
Становится ли жизнь лучше? Я дам вам свой ответ, мой эквивалент стоматологии. Что существенно улучшилось в сегодняшнем мире, так это смерть. Конечно, есть куда совершенствоваться. Но подумайте, как умирали в девятнадцатом веке. Смерти писателей ничем не отличаются от всех других смертей; но они обычно лучше описаны. Я думаю о Флобере, который лежит на своем диване, сраженный — кто может различить на этом расстоянии? — эпилепсией, апоплексическим ударом, сифилисом, а может быть, комбинацией всех трех. Однако Золя назвал это ипе belle mort, прекрасной смертью — быть раздавленным вот так, как букашка гигантским пальцем. Я думаю о Буйе в предсмертном бреду, лихорадочно сочиняющем новую пьесу и заявляющем, что он должен показать ее Гюставу. Я думаю о медленном угасании Жюля Гонкура: сначала он спотыкался на согласных, смешивая «с» и «т»; затем не мог припомнить названия собственных книг; затем скрылся за страдальческой маской идиотизма (по выражению его брата); затем видения на смертном одре, паника, целая ночь скрежещущего дыхания, которое звучало (опять-таки по словам брата), как будто пила вонзается во влажное дерево. Я думаю о Мопассане, которого медленно разрушала та же болезнь, и как его отвезли в смирительной рубашке в Пасси, в санаторий доктора Бланша, и тот потом развлекал парижские салоны новостями о своем знаменитом клиенте; я думаю о Бодлере, умиравшем так же безнадежно, лишенном речи, и как он спорил с Надаром о существовании Бога, молча указывая пальцем на закат; я думаю о Рембо с ампутированной правой ногой, медленно теряющем чувствительность остальных конечностей, отрекшемся от себя, ампутировавшем собственный гений — «Merde pour la po'esie»; я думаю о Доде, «совершившем прыжок из сорока пяти в шестьдесят пять», с разрушенными суставами, превращающем себя на вечер в оживленного остроумца посредством пяти инъекций морфина подряд, мечтающем о самоубийстве — «но человек не имеет на это права».
«Принимать жизнь всерьез — это прекрасно или глупо?» (1855). Эллен лежала с трубкой в горле и с трубкой в предплечье. Вентилятор в своей белой продолговатой коробке обеспечивал регулярные дозы жизни, и монитор подтверждал их. Конечно, это был импульсивный акт — она дала деру, сбежала от всего. «Но человек не имеет на это права»? Она имела. Она в этом не сомневалась. Религия отчаянья не представляла для нее интереса. Кривая ЭКГ разворачивалась на мониторе; знакомый мне почерк. Ее состояние было стабильным, но безнадежным. Теперь мы уже не пишем HP — не реанимировать — в карточке пациента; некоторым это кажется бессердечным. Взамен ставят № 333. Последний эвфемизм.
Я смотрел на Эллен. Она была неиспорченна. Это чистая история. Я выключил ее. Меня спросили, хочу ли я, чтобы это сделал кто-то другой, но я думаю, она бы предпочла меня. Конечно, мы это не обсуждали. Это несложно. Просто поворачиваешь выключатель на вентиляторе и читаешь последнюю фразу ЭКГ: прощальную подпись, которая кончается прямой линией. Отсоединяешь трубки, придаешь нужное положение рукам и ногам. Делаешь это быстро, как будто стараясь лишний раз не побеспокоить пациента.
Пациента. Эллен. Да, пожалуй, можно сказать в ответ на тот ваш вопрос, что я убил ее. Почти. Я отключил ее. Я прекратил ее жизнь, да.
Эллен. Моя жена: я понимал ее хуже, чем иностранного писателя, умершего сто лет назад. Это аберрация или же это нормально? Книги говорят: она сделала это потому-то. Жизнь говорит: она сделала это. В книгах вам все объясняют, в жизни — нет. Я не удивляюсь, что некоторые предпочитают книги. Книги привносят в жизнь смысл. Единственная проблема заключается в том, что они привносят смысл в жизнь других людей, а не в твою.
Может быть, я слишком легко смиряюсь. Мое собственное состояние стабильно, но безнадежно. Может быть, это просто вопрос темперамента. Вспомните неудавшийся визит в бордель в «Воспитании чувств», вспомните его урок. Не участвуй: счастье в воображении, не в действии. Удовольствие — сначала в предвкушении, потом — в воспоминании. Таков флоберовский темперамент. Сравните его случай — и темперамент — с Доде. Его юношеский визит в бордель был так незатейливо успешен, что Доде остался там на два или три дня. Девочки прятали его, боясь полицейского рейда, кормили чечевицей и всячески баловали. Из этого головокружительного времяпрепровождения он выбрался, по его собственному признанию, с пожизненной страстью к прикосновению женской кожи и с пожизненной же ненавистью к чечевице.
Некоторые воздерживаются и наблюдают, равно боясь разочарования и свершения. Другие кидаются очертя голову, наслаждаются, рискуют: в худшем случае они могут подхватить какую-нибудь ужасную болезнь; в лучшем — отделаться устойчивым отвращением к бобовым. Я знаю, к какому лагерю принадлежу я, и знаю, в каком лагере нужно искать Эллен.
Жизненные максимы. Les unions compl`etes sont rares. Нельзя изменить человечество, можно только изучать его. Счастье — алый плащ, его подкладка — лохмотья. Любовники — как сиамские близнецы, два тела с единой душой; но если один из них переживает другого, ему суждено всю жизнь таскать за собой труп. Гордость заставляет нас стремиться к разрешению всего — к разрешению, к цели, к окончательной идее; но чем лучше у тебя телескоп, тем больше становится звезд на небе. Нельзя изменить человечество, можно только изучать его. Les unions compl`etes sont rares.