Шрифт:
Несмотря на все мои старания вскрыть мотивы его необузданности, я все же не понимал этого человека. Я знал, что само его присутствие вредило мне. Идти пешком, терпеть какие угодно лишения в полном одиночестве, но на шоссе, ведущем к намеченной цели, было для меня предпочтительней, чем оставаться с ним в машине. Тем не менее, Блондин находился рядом. И нужно было терпеть его, как терпят каплю желчи во рту.
Я решил выйти, но он, снова застав меня врасплох, первым открыл дверцу и уселся на свое место. Я спокойно остался внутри и смог даже угадать направление его мыслей. На мой взгляд, скорее всего он должен был думать о своей умершей матери или о Жануарии. Это было единственным, что могло бы меня волновать в его положении, и как бы предопределялось тем, как сложилась его судьба. И я не ошибся. Блондин вдруг посмотрел на меня и спросил, жива ли еще моя мать.
Сказав, что жива, я добавил, что ее мне очень не хватает и что, уходя из дома, я оставил ее плачущей на старом диване со стонущими пружинами, даже не обняв на прощание, чтобы еще больше не растравить сердце ни ей, ни себе самому. Уезжая в Сан-Паулу, сын бросал ее. «Неблагодарный», — беззвучно кричали мы оба. Но я уже и тогда знал, что никто из нас не виноват, и говорил об этом с Лауру — моим другом из Писи. Правда, с ней оставались две мои сестры, мой отец и бабушка Кабинда. Однако больше всего меня успокаивало то, что я должен был вернуться из Сан-Паулу в Сеара скоро, — вот только устрою свою жизнь, — с деньгами и с профессией в кармане. Я даже планировал преподнести ей сюрприз, приехав накануне рождественских праздников. Во всем новом, в белой тройке и черных сверкающих ботинках, выйдя из вестибюля аэропорта… Конечно же, я должен был прилететь на самолете, чтобы успеть. Накануне Рождества, когда люди собираются дома всей семьей и отмечают рождение Того, кто… Но как и когда я попаду туда теперь?
Дальше я не осмелился распространяться на эту избитую тему, а Блондин продолжал молчать. Мне было неясно, находится ли он под впечатлением моего рассказа или с головой погрузился в свои собственные переживания. Возможно, что такой разговор был ему нужен. Не знаю. Преодолев сомнения, я снова начал говорить, но уже о другом, — о том, как реальная жизнь подправляла мою мечту, о вынужденном и унизительном возвращении, которое способно сломить силу воли и стойкость любого человека. Сказав, что, в конце концов, моя жизнь только-только началась, я закончил репликой: не остается ничего другого, как терпеть.
На этом месте Блондин прервал меня, заявив, что люди могут изменить свою судьбу, если настроены достаточно решительно, чтобы заставить с собой считаться:
— Слушай хорошенько, Эмануэл! Когда я порвал с толстым священником? С тем, который рассказывал мне истории на ночь, помнишь? Когда сумел доказать самому себе, что не нуждаюсь в нем, и нужно выжить, не лишившись при этом удовольствия, которое он доставлял мне. Однажды один семинарист убедил меня, что был гораздо более нежным и умелым, чем этот толстяк. Тогда я возненавидел священника, так как раньше думал: лишь он способен на то, чем мы занимались. Но мой друг объяснил мне, что любовь между мужчинами стара как мир и как сам человек. Ее знали в древности, в средние века и в новое время. Уроки по всеобщей истории для чего-то все же пригодились. Тогда я и спланировал свой побег. Во мне уже сидела жажда мести. В один из вечеров, до того как отзвонили в колокола, я вышел из своей кельи на цыпочках, прокрался к шкафу наставника и вытащил оттуда нож и бутылку вина, которое он пил во время мессы. Это было хорошее вино, с тонким вкусом. Я пробовал его раньше. Как-то он сам налил мне его чуть-чуть, сказав, что когда-нибудь выпью по-настоящему, когда стану взрослым. Я ответил: «когда стану или когда надену сутану?» Он рассмеялся и налил мне еще немного.
Нож нужен был для того, чтобы восстановить мою честь, пострадавшую от действий этого старика, неизвестно почему в моих снах занявшего место матери и, и в то же время, все больше отождествляемого мной с отцом, оставившим меня в семинарии. Вино я собирался выпить, когда кровь струей хлынет из его горла на ковер, считавшийся священным, хотя мы ежедневно топтали своими ногами изображенные на нем фигуры, вплетенные в сюжет бесконечного пиршества. Этот рисунок художник выполнил с помощью фиолетовых, голубых и коричневых нитей, перемежавшихся с ярко красными.
Вместо толстого священника ко мне в комнату вошел мой друг, и с ним я выпил всю бутылку. Потом, лаская его и дурачась, я одним движением выхватил нож и приставил клинок к его груди, ходившей ходуном. И он вынужден был как следует контролировать свое дыхание, чтобы лезвие не поранило его белой, гладкой, душистой кожи… Конец лезвия почти входил в его разгоряченное тело, а он, закатывая глаза и теряя последние силы в попытках разжать мои руки, чистый и невинный, похожий на ангела, лежа на матрасе, клялся мне в вечной любви. Я не расслышал его последних слов, произнесенных затихавшим голосом. Вынув из него нож, я сначала спрятал оружие в простыне, но вспомнив, что оно принадлежит толстяку, оставил его рядом, на самом виду. Потом я перемахнул через забор и отправился в Сан-Паулу.
Блондин умолк. А мои страхи усилились, так как он прервал свой рассказ, когда его эмоции достигли предельного напряжения. Что же, черт возьми, происходило в голове этого человека? Почему он ранил своего друга? Он ведь не сказал, что убил его. Значит, возможно, всего лишь ранил. Я попытался сделать выводы из услышанного, но все перепуталось и только несколько минут спустя до меня стал доходить позитивный смысл того, что Блондин хотел мне сказать. Так он по-своему реализовал желание во что бы то ни стало освободиться от связывавшей его зависимости. Его поступок открывал перед ним новые горизонты, давал ему возможность лучше узнать мир. Ошибочным было то, что он встал на путь преступления.
Передо мной был человек, готовый на убийство. Не зная, куда деть свои беспокойные руки, он то прижимал их к лицу, то поднимал еще выше, обхватывая ими голову. Возможно, что его глаза были закрыты и полны слез. Я не мог этого видеть наверняка. Откинувшись на спинку кресла, сделал вид, что снова начинаю засыпать, на самом деле с удвоенным вниманием наблюдая за его поведением. Так прошло довольно много времени, прежде чем я начал думать о чем-то своем. Не помню, о чем я тогда думал. Запомнилось лишь чувство облегчения. У меня вдруг как будто гора с плеч свалилась.