Шрифт:
— Эй, эй, полегче! Не в таком тоне!
Жереми сразу пожалел, что вспылил. Он с усилием разжал зубы, расслабился и понизил голос:
— Извините меня. Дело в том, что речь идет о моей жене и детях, и… Мы поссорились… Я хотел повидаться с ней, поговорить…
Шофер такси смягчился:
— Ладно, но что поделаешь, на станции мне так и сказали, мол, ничего не говори. По просьбе клиентки, правила есть правила. Я не стану рисковать местом из-за ссоры голубков. Всего хорошего!
Жереми хотел было встать, последовать за ним, продолжить расспросы. Ему надо было просто увидеть ее, хотя бы издалека. Но скрепя сердце он решил считаться с выбором Виктории.
Он поспешно вскрыл пакет. Там были письмо и кассета, та самая, которую он записал два года назад.
«Жереми.
Это письмо я пишу тому, кого любила и потеряла. Может быть, тебе, Жереми. Если у тебя сегодня день просветления, ты меня поймешь. В противном случае эти слова покажутся тебе смешными. Да, ты, наверное, посмеешься надо мной, над моими предосторожностями, над моим страхом.
Я не хочу говорить с тобой, не хочу тебя видеть. Это слишком тяжело, Жереми. Знаешь, даже писать это письмо — нелегкое испытание. Кому я пишу? Что я должна сказать? Что рассказать тебе? Должна ли я открыться? Как ты перечитаешь это письмо завтра? Используешь ли его в процедуре развода? С тебя станется выдать меня за сумасшедшую. Так что, видишь, я пишу это письмо на компьютере и не стану его подписывать. Я вынуждена все просчитывать на ход или два вперед, не для того, чтобы бороться с тобой, потому что ты все равно сильнее меня, но чтобы защититься.
Я не могу продолжать так жить. Не могу мириться с твоей психической неуравновешенностью. Тебе, наверное, тяжело это читать. Ведь сегодня ты ничего не знаешь о том, что с нами случилось. Ты помнишь только счастливые дни, те отдельные дни рождения. Ты даже не знаешь своих детей.
Моей последней истинной надеждой была эта кассета, Жереми. Посмотрев ее и прочитав твое письмо, я испытала ужас от миссии, которую ты мне поручил, и счастье оттого, что человек, которого я любила, еще существует где-то за дьявольской маской.
Так вот, на следующий день после твоей записи я начала хлопотать о помещении тебя в больницу. Ты решительно воспротивился. Ты не помнил ни этой кассеты, ни письма. Мне пришлось через суд госпитализировать тебя против твоей воли. Врачи проводили с тобой много времени. Твой случай не укладывался ни в одну клиническую модель. И все же я снова начала верить в твое выздоровление, в возможность нового счастья. Ты лечился и вновь становился разумным, внимательным, любящим. Тогда я дала согласие на то, чтобы ты продолжал курс лечения дома, как ты просил. Врачи тоже считали, что тебе это пойдет на пользу. Ты вернулся домой, и мы надеялись на лучшее, и я, и дети. Надо было видеть, как они висли на тебе, улыбающиеся, внимательные к малейшей твоей просьбе. Особенно Симон — Тома, хоть и с любопытством, все же держался настороже. Мы опять стали семьей. А потом все началось сызнова. Мало-помалу — до ада. Этот ад был еще ужаснее прежнего, потому что его пламя лизало наши едва зарубцевавшиеся ожоги. Я поняла, что ты играл с нами гнусную комедию. Твоими улыбками, твоими ласковыми словами, поведением ответственного мужа и отца ты просто выигрывал время, отсрочку, чтобы построить свою жизнь без нас. Какой жалкий и жестокий фарс! Все стало еще хуже, чем прежде. Дошло до того, что я боялась тебя, дрожала, услышав твой голос. Я боялась отца моих детей! И мои дети тоже его боялись. „Он принял свои лекарства? Каких еще небылиц он нам наплетет? Вернется ли он сегодня ночью? Будет ли кричать?“ Жереми, ты потерялся в изломах твоего мозга. Ты умный и неуравновешенный одновременно. Решительный и подверженный страхам. Несдержанный и молчаливый. Случалось, ты поднимал на меня руку при детях. Никогда бы не подумала, что мы дойдем до такого.
Поэтому сегодня, если я обращаюсь к Жереми в здравом рассудке, у меня есть к тебе просьба, трудная, но необходимая. Не приближайся ко мне больше. Ты болен. Лечись как хочешь, но меня исключи из своей жизни. Ради блага твоих детей. Извини меня, Жереми, я вынуждена думать только о них. Я должна их защитить. Я все сделала, чтобы помочь тебе выбраться из твоего кошмара, но мне это не удалось. Больше пытаться я не хочу. У меня не осталось сил».
Он направлялся к магазину, в котором два года назад купил видеокамеру. Огненный шар перекатывался в желудке. В баре он прочитал письмо несколько раз. Он понимал Викторию, не осуждал ее. Она написала ему и послала кассету, и это уже был шаг навстречу. Ее послание говорило само за себя: если ты действительно тот, за кого себя выдаешь, так придумай что-нибудь, попытайся выбраться.
«Я измучил их! Я поднимал руку на Викторию при детях! Я сделал их несчастными! Это надо прекратить. Я должен понять, снова стать хозяином своей жизни».
Жереми вошел в магазин. Продавец при виде его вздрогнул.
— Вы меня узнаете?
Продавец за прилавком отпрянул, словно желая увернуться от удара.
— Да… да… конечно. Вы понимаете, я не сделал ничего плохого. Меня попросили написать письмо, засвидетельствовать, что именно вы купили видеокамеру и кассету. Я просто рассказал правду. Я не знал, для чего это нужно. Уверяю вас.
— Да. Вы правильно сделали. Я…
— Я правильно сделал? — вытаращил глаза продавец. — Правильно сделал? Вы мне совсем другое говорили, когда приходили в прошлый раз!
— Мне надо посмотреть эту кассету сейчас, — перебил Жереми так резко, что продавец снова напрягся.
— Идемте со мной. У нас есть просмотровая кабина.
В тесной кабинке он был один. Продавец включил магнитофон и тактично прикрыл дверь.
Увидев свое изображение на экране, Жереми нашел себя постаревшим, усталым. «Каким же я стал сегодня, прибавив два года?»
Начало его рассказа было ясным. Очень эмоциональным, но внятным. Потом Жереми на экране начал задыхаться. Он словно наяву ощутил эту муку и поймал себя на том, что сглатывает и глубоко дышит, как бы желая помочь своему изображению. Наверняка сегодня вечером появятся те же симптомы.
Потом наступил момент, которого он ждал.
Он внимательно всматривался в экран, в смятении от вида своего лица, искаженного страхом. Страхом осязаемым, мучительным. На экране он дрожал, глаза были полны слез, судорожные всхлипы мешались с прерывистым дыханием, выталкивая из горла высокие, порой даже пронзительные звуки.
«Я слышу его… Виктория… молитву… он здесь… передо мной…»
Ничего не было. Однако он был уверен, что старик там, рядом с ним. Но на экране он его не слышал и не видел.
«Что подумала Виктория? Я говорю ей о старике, которого не существует. А ведь она мне поверила. Она, наверно, плакала, страдала за того, кого любила и кто оказался больным, одержимым галлюцинациями».
Его путь был тупиковым. Он наивно надеялся, что старик с его печальной молитвой записался на кассете. Но на экране он видел теперь только спящего человека.
До этого он пытался извлечь из своей истории какие-то очевидные зацепки, чтобы выйти на верный путь. Красную нить, которую он мог бы размотать и добраться до сути своего кошмара. И он нашел одну. Это было скорее наитие, чем логический факт, но на ней сосредоточилась вся его воля. Ничего из того, что он увидел, не подтверждало его идеи.
Он уже собирался вынуть кассету, как вдруг увидел, что его голова на экране медленно перекатилась набок. Это могло быть просто движение во сне. Но через несколько секунд голова перекатилась на другую сторону. Потом снова. Еще раз и еще, быстрее. Движение стало ритмичным. И тут Жереми услышал тихий голос. Он прибавил звук, но слов не разобрал, лишь глухое бормотание. Его голова на экране моталась из стороны в сторону, лицо исказила гримаса. Жуткая гримаса! Она выражала страдание. Жестокое страдание. Бормотание стало громче, но было все таким же невнятным. В лице не осталось ничего человеческого. И вдруг изо рта вырвался крик: «Нет! Боже мой, нет!» Мучительный, страшный крик; он не узнал своего голоса. Потом лицо его обмякло.