Шрифт:
— Коа! Коа! — и, растопырив пальцы, показала, как прыгают лягушки.
Но я настояла на своем. Вина мне больше не давали, снисходительно наливали остывшую кипяченую воду, подкрасив ее все же капелькой бордо.
После супа полагалось очистить тарелку кусочком батона, перевернуть ее, и на донышко мадам Рене клала десерт. Что-нибудь сладкое или нежный творожок, завернутый в бумажку.
Диковинным был этот обычай — есть с донышка тарелки. Я старательно копировала движения мадам, чтобы не попасть впросак. Я вечно была напряжена и панически боялась, как бы меня не приняли за дикарку, приехавшую из джунглей, не знающую, с какого конца вилки едят. Но мадам была снисходительна. Очень снисходительна.
Или вот еще деталь. Русские едят много хлеба. В завтрак, в обед, в ужин. Французы большей частью за завтраком в виде бутербродов. Такого, чтобы сидеть с ломтем хлеба и заедать им суп, у них нет. У мадам Рене я отучилась есть хлеб. Потом, уже дома, это вызывало целые скандалы.
— Ешь с хлебом!
— Где твой хлеб?
— Почему ты опять сидишь без хлеба?
Чтобы не слышать нареканий, хлеб в руку брала, но не ела, а крошила и крошки потихоньку заталкивала под тарелку. Когда тарелку поднимали, под ней обнаруживался ровный кружок.
Наконец я осмелела и стала ходить в ближайший кинематограф. По четвергам французские дети не учились, билеты стоили дешевле, чем в остальные дни, всего двадцать пять сантимов или, что одно и то же, пять су. Смешная такая монетка с дырочкой посередине.
По вечерам, оставшись с мамой одни, мы немного разговаривали, немного дурачились перед сном. Я укладывалась поперек кровати и притворялась, будто крепко сплю. Подходила мама, катала меня с боку на бок, приговаривала:
— Валяю дурака! Валяю дурака!
Мы много смеялись, а потом укладывались уже по-настоящему. Я к стенке, мама с краю. Засыпала она мгновенно, а я по привычке страдала бессонницей, грезила, сочиняла стихи, думала обо всем понемногу. Думала и о мадам Рене. Мне было жалко ее почему-то. Она хохотушка, франтиха, а муж скучный и скупердяй, наверно, каких мало. В свободную минуту нарядится мадам Рене, наденет красивое платье, бусы, сережки, повертится перед зеркалом, потом поснимает все, спрячет волосы под сетку и снова бегает по дому. Детей нет, в гости никто не ходит. Скука.
Иногда мои думы прерывались пробуждением мамы. То спит, спит, то вдруг раз — и сядет на кровати. Спустит ноги на пол, сгорбится, опершись на колени, и так сидит, свесив косы по обе стороны лица.
— Мамочка, что с тобой?
— Ничего-ничего… Ты почему не спишь? Спи сию же минуту.
Встанет, походит, попьет воды и снова ложится. Снова не слышно ее дыхания. Я даже пугалась иной раз. А вдруг умерла! И только убедившись, что грудь ее мерно поднимается и опускается, успокаивалась и поворачивалась на другой бок.
Проходит немного времени, и мадам Рене приносит телеграмму. Наши выехали из Марселя! Хохочу, прыгаю от радости и… теряю сознание.
Очнулась на полу и увидела над собой две головы. Одну мамину, другую — мадам Рене. Обе испуганные. Мама плакала, мадам выговаривала ей сердитым голосом. Я с трудом улыбнулась, едва раздвинув резиновые губы.
— Что она говорит?
— Ругает меня за революцию. Говорит, устраивали бы свои революции сами, а то впутали в это грязное дело маленьких детей и таскаете их по белу свету.
Я протянула руку и погладила колено мадам Рене.
— Что она понимает в наших революциях?
Мадам наблюдала, наблюдала наш диалог и взорвалась:
— Да поднимите же вы ее, наконец, с полу!
5
Наши. — Монастырь
На следующий день они приехали. Радости было, восторгов, поцелуев! Петька коротко острижен, лопоухий. А вырос! Но по-прежнему глазастый, а на носу почему-то появились крохотные веснушки, хоть он вовсе не рыжий, а русый.
А Татка! Брови тонко очерчены дугой, как у тети Ляли, и совершенно такой же маленький пунцовый ротик. Она утратила детскую косолапость и вкрапляет в речь французские слова. Петю это почему-то раздражает.
— «Пуркуа, пуркуа»!1 Тоже мне, француженка нашлась.
Договорились с мадам Рене, сняли еще одну комнату, кое-как разместились, не распаковывая чемоданов. Зачем распаковывать, если завтра домой, в Россию? В воздухе висит возбуждение и странные надежды на грядущий в Совдепии переворот.