Шрифт:
Хваленый монастырский сад оказался небольшой, густо затененный липами. В монастыре все было запрещено. Запрещалось громко разговаривать, никогда не звучал здесь веселый смех, никто не бегал, не прыгал и, само собой разумеется, не пил сырую воду из крана. Мы пили. Забегали в ослепительно белую умывальную комнату и наслаждались тайком, подставив под кран ладошки. Одна пила, две другие стояли на карауле.
В свободные от молитв часы полагалось чинно сидеть вокруг длинного стола во дворе и заниматься рукоделием под присмотром дежурной пингвинки.
Коридоры в пансионе были с эхом, чисто выбелены и пусты. В тупиках, как и в столовой, висели темные распятья. Дортуары располагались на втором этаже. Там тоже ничего примечательного не было. Семь-восемь кроватей, блестящий и скользкий темный паркет. Белели пустые стены, полотняные занавески на окнах, за ними виднелся двор, залитый асфальтом, и стол для рукоделия.
Раз в неделю нас водили мыться в баню. Это была очень смешная баня. В ней нельзя было мыться нагишом. Страшный грех — увидеть чужое тело. Девочки от семи до четырнадцати лет, прячась неизвестно от кого, просовывали намыленную мочалку под рубашку, терлись и окатывались водой из лоханки. Вытереться и переодеться в закутке полагалось очень быстро. Чтоб никто не увидел. Издали все это напоминало акробатические трюки.
Пришла осень, и нас посадили учиться. Всех троих в один класс. Это не имело значения, мы одинаково ничего не понимали. Я даже не знаю, какой это был класс, девятый или десятый (во Франции классы отсчитываются наоборот). У меня от этой школы не осталось никаких впечатлений. Помню только, что находилась она не в монастыре, а была обыкновенной коммунальной школой, и монашки водили нас туда строем.
Марина с самого начала спала отдельно от нас, в соседнем дортуаре, и мы по вечерам не встречались. А Татка взяла за обыкновение, чуть только дежурная пингвинка пожелает всем девочкам спокойной ночи и погасит свет, бежать на цыпочках босиком через всю комнату и нырять ко мне под одеяло. Брыкалась, выталкивала меня на самый край, куталась в простыню и заводила одну и ту же музыку.
— Все надоело. Давай убежим. В воскресенье, как поведут в собор, отстанем от всех и пойдем. И будем идти, идти, как будто гуляем. И будем спрашивать улицу Муфтар. Нам покажут, и мы придем.
— А Марина?
— Она трусиха. Она говорит, нас поймает полицейский и приведет обратно.
Я была того же мнения, но сбить Татку с ее навязчивой идеи не удавалось. Тогда я заходила с другого боку.
— Хорошо, мы убежим. А Марина? Останется одна и будет плакать?
Татка умолкала, сосредоточенно сопела мне в ухо.
— Тогда давай молиться Богу. Пусть хоть он нам поможет. Будем просить, чтобы нас забрали.
Иной раз она начинала задремывать у меня под боком. Приходилось ее расталкивать и сонную уговаривать идти к себе. Я боялась, как бы нас не застукали и не развели по разным дортуарам.
В будние дни весь пансион водили молиться в шапель, а по воскресеньям — в собор. Перед собором лежала небольшая площадь, окруженная домами и низкими акациями с кронами-шариками. Собор был обнесен невысокой чугунной оградой. Мы поднимались по отлогой лестнице, проходили под аркой с распахнутыми резными дверями, шли мимо статуи Божьей Матери. Темно-вишневого цвета краска на платье Святой Девы в некоторых местах облупилась, в протянутых руках лежала гирлянда пыльных фарфоровых цветов. Строй вели дальше и рассаживали в кресла с соломенными сиденьями. Для нас троих, православных, это было непривычно и странно — молиться сидя.
Во время службы полагалось время от времени ударять себя в грудь, приговаривая: «C’est ma faute, c’est ma faute, c’est ma trеs grande faute!» [5] . Я не знала, в чем моя вина. Девочки-католички тоже не знали и баловались. Ударяли себя в грудь сильно-сильно, ойкали и хихикали тайком от строгих монахинь.
Со временем мы сообразили, что католический Бог пингвинок — не наш Бог. Тогда мы стали молиться по своему. Снимали крестильные крестики, вешали на спинки передних стульев и просили Господа об одном: чтобы нас поскорее забрали. Бог не слышал наших молитв.
5
Это моя вина, это моя вина, это моя большая вина. (франц.).
И тогда в Марину вселился бес! Она стала закатывать истерики, падать на пол и выгибаться. Монашки в полной растерянности щебетали вокруг нее и прыскали холодной водой. Длинная и сухая главная смотрела неодобрительно, шептала: «Дьябль, дьябль!»
От «дьябля» решено было избавиться. Дяде Косте предложили забрать странную девочку, что он и сделал в первое же воскресенье. А мы остались. Страшно сердитые и разочарованные.
— Вот видишь, — сказала однажды Татка, — вот теперь ты видишь, Натулечка, какой фрукт эта Марина. А ты ее жалела. А давай научимся, как она. Я уже пробовала, идем, покажу.
И потащила меня за руку в дальний угол сада, где липы смыкались кронами, где росли густые кусты жасмина. Осторожно, чтобы не испачкать платья, она легла на траву, задрыгала ногами и стала повизгивать. Тонко, как поросенок.
— Уиииии! Уиииии!
И глаза зажмурила. Я чуть со смеху не умерла. Татка прервала свое занятие и озабоченно спросила:
— Ну, как получается? — И снова: — Уиииии! Уиииии!
Набежали толпой пингвинки, залопотали, заохали. Получился большой скандал. Почему-то они решили, что у нее приступ аппендицита, и потащили Татку к доктору.