Шрифт:
— Смотри, она к тебе подлизывается!
Я возмутилась.
— Зачем ты так говоришь! Ты же ее совершенно не знаешь. Жить не тебе с ней, а Марине. Правда?
Марина молча собрала обновы.
Поздно вечером, когда немногочисленные гости разошлись и остались только свои, заговорили о переезде. В Бианкуре можно было снять недорогие, вполне приличные квартиры. Дядя Костя был полностью согласен с таким решением:
— Довольно, довольно жить в разных концах Парижа. Поселимся рядом, станем помогать друг другу.
Видимо, неловко ему было из-за бабушки, из-за молчаливого согласия остальных на ее переезд к тете Ляле. Сама бабушка рассуждала мудро, всех успокаивала:
— Не тревожьтесь понапрасну. Поживу у Ляли, а Костенька и Валентина Валерьяновна пусть пока устраиваются. Там видно будет.
И все притягивала к себе Марину. За руку брала, оглаживала, заглядывала в серьезные внучкины глаза.
Через неделю состоялось великое переселение народов. Было много хлопот и волнений. Мы все стали жить в Бианкуре, на Жан-Жорес, неподалеку от станции метро. Дядя Костя с женой и Мариной за два квартала от нас, а мы с мамой и Сашей и тетей Лялей — в соседних домах, белых, семиэтажных, с многочисленными подъездами. Наши одинаковые, как близнецы, корпуса разделял неширокий пассаж, засаженный высоченными платанами. Летом они заслоняли от нас окна теткиной квартиры на втором этаже, видимые из маминой комнаты. Остальные окна выходили на улицу. Теперь у нас была отдельная кухня и, к великому всеобщему счастью, — ванная. Прикупили мебель, обустроились и стали жить. Саша попеременно работал то днем, то ночью, мама строчила рубашки и наволочки, я курсировала. Втянулась, привыкла, и уже казалось, так было всегда. Домашние разговоры, стоило собраться втроем, велись вокруг безработицы, ползущей дороговизны. А еще Саша любил рассказывать про своих пассажиров и изображать их в лицах. Мама потешалась, а мне его злые вышучивания были неприятны. Да и бесталанно он это делал.
По четвергам и воскресеньям я неизменно ходила на Монпарнас. Кружок «Радость» процветал, а вот театральное дело заглохло. Жизнь засасывала то одного, то другого артиста, либо денег на постановку не хватало, либо никак не могли собраться в полном составе. Мама сердилась, нервничала, потом махнула рукой и засела в новой квартире.
Вечерами, если Саша бывал дома, я большей частью торчала у тетки. Здесь был наш клуб. Будь нам по шесть лет, поиграли бы в Страшного Турка или Ноев ковчег, но от всего этого остались одни воспоминания.
Иной раз выгоняли Петьку и устраивали девичник. Подводили брови, румянились, раз за разом укорачивали Маринину косу. Она мечтала подстричься совсем коротко, а дядя Костя категорически возражал.
Почему-то не у нас дома, а у тети Ляли хранились мамины театральные украшения. Мы рылись в старом облезлом чемодане, надевали на себя фальшивые драгоценности — жемчуга, изумруды, рубины. Приходила тетя Ляля, критически разглядывала разряженных «принцесс», фыркала:
— Делать вам, девки, больше нечего.
Нам и вправду нечего было делать.
А то, наоборот, звали Петю и затевали такое, от чего бабушка приходила в тихий ужас и воздевала руки:
— Олухи царя небесного!
А мы, хохоча и повизгивая, уговаривались обойти всю трехкомнатную квартиру, но только так, чтобы ни разу не коснуться ногой пола. Пробирались по кроватям, подтягивались и ехали на дверях, взгромождались на комод, с комода прыгали на диван. Татка сдавалась первой. Изнемогая от хохота, садилась, поджав ноги, на какой-нибудь стул и орала:
— Ой, не могу больше, не могу, не могу — умру!
А ловкая и гибкая Маринка, закусив губу, усердно шла к заветной цели — к уборной, где полагалось встать на унитаз и дернуть за цепочку. Шум сливаемой воды означал торжественный конец путешествия.
Потеряв терпение, тетка выгоняла нас в кино, на вечерний сеанс. Хихикая и толкаясь, мы выбегали на бульвар с его широкой проезжей частью, деревьями вдоль тротуаров, сразу становились солидными, взрослыми, чинно шли до первого перекрестка, где находился кинотеатр.
Но если Саша уезжал в ночь, я оставалась дома, и мы засиживались с мамой, пока край неба над городом не начинал зеленеть, а мама пугаться и торопливо укладывать меня спать.
В этих незабываемых ночных бдениях говорили о чем угодно, только не о театре. Мы, не сговариваясь, сожгли мечту, погребли ее под толстым слоем серого пепла. Занавес опустился и скрыл маленькую далекую сцену на улице де Тревиз.
Мы не говорили о будущем. Его не было. Мы уносились в давнее, прошедшее. Из прошлого выветрились уже и злоба, и смута, остались печаль и любовь.
Иногда мама пыталась смягчить мою обиду на отчима. Уверяла, что не будь с нами Саши, нам жилось бы гораздо трудней. Я не пыталась с ней спорить. Саша был предан маме беззаветно. Но разговор о нем я старалась как можно быстрее закончить. Я не хотела о нем говорить. Он был дан в мужья маме, но мне отцом стать не смог. Я его ни любила, ни ненавидела. Он был мне безразличен с его стриженной ежиком головой и отрицательным отношением к красному цвету.
Но чаще мама улетала мечтой в страны дальние, чудные. Глаза ее становились отрешенными, с губ слетали странные названия городов. Они звучали, словно магические заклинания. То были сказки о тридесятом царстве. То казалось совершенно неправдоподобно, чтобы человек мог жить в Одессе, Казани, Ташкенте, Верном… Но дедушка был военным, им доводилось много странствовать. Мама рассказывала: