Шрифт:
Борис Федорович не выдержал и резко спросил, каким образом, по мнению следователя, он мог вступить в подобную связь. На что следователь дал исчерпывающий ответ. Связь с иностранной разведкой могла быть установлена через реэмигранта Уланова Сергея Николаевича, знакомство с которым обвиняемый Попов не станет отрицать.
Знакомство с Улановым Борис Федорович отрицать не стал. Он пояснил следователю, что реэмигрант Уланов участник антифашистского Сопротивления, приехал в Советский Союз совершенно законным путем после Указа Верховного Совета и является советским гражданином. Что знакомство с Улановым состоялось в результате устного распоряжения товарища Стригункова осуществлять шефство над его семьей.
Пояснения Бориса Федоровича оставили без внимания. Следователь бросил мимолетную реплику:
— Уланов — враг. И все, сколько их там вместе с ним прибыло, — враги.
— Тогда зачем же их уговорили ехать сюда? — поднял глаза на следователя Борис Федорович.
Тот приветливо ответил:
— Чтобы уничтожить, как класс. А вы что думали? Дайте срок, придет распоряжение, мы их всех, как редиску — оп, оп, оп, — он щепоткой сложил большой и указательный пальцы и показал, как будут выдергивать реэмигрантов.
Борис Федорович опустил голову.
С этого момента для него закончилась прежняя жизнь, и началось странное, почти нереальное существование.
Через несколько часов следователя с пустыми глазами сменил другой, помоложе. У этого внешность была более определенной, глаза карие, высокий рост и манеры почти изысканные, но это уже не имело для Бориса Федоровича никакого значения. Он потерял представление о времени. То ему казалось, что он находится здесь всего несколько часов, то, напротив, часы растянулись в недели, месяцы, годы.
Он яростно боролся, он доказывал свою правоту, ничего ни разу не подписал, ни одной бумаги, а ему предлагали ставить подпись под протоколами допросов неоднократно. Он утратил свойственную ему вежливость, говорил со следователями грубо, напористо, зло.
Но тех злость и напористость Бориса Федоровича как бы забавляла. Монотонно, не повышая голоса, они продолжали бубнить свое, и лишь когда воспаленные глаза Бориса Федоровича непроизвольно закрывались, когда мозг на какую-то секунду отключался, следовал окрик. Борис Федорович вздрагивал и с трудом поднимал на мучителей стянутое в неподвижную маску лицо.
Века прошли, и они поняли, что одной бессонницей упрямого цыгана не сломить. Его отвели в общую камеру и разрешили спать. Он провалился в чугунное беспамятство, непохожее на обычный человеческий сон.
После сна и отравленной тюремным запахом пищи к нему применили физические меры воздействия. Сбитый с ног, с разбитым лицом, с раскрошенными зубами, Борис Федорович поднимался с полу, смотрел прямо перед собой налитыми кровью глазами. Но от веры в светлое будущее всего человечества не отрекался, и ничего похожего на шпионаж против Советской власти на себя не брал. Он оставался несгибаемым коммунистом Поповым.
Снова текли часы, дни, недели. Века — нет. К нему вернулось ощущение времени. В редкие часы, когда ему удавалось остаться наедине со своими мыслями, он вызывал в памяти картины далекого детства. Забытая песенка «ой, ножки болят, они кушать хотят», как испорченная пластинка крутилась и крутилась в его воспаленном мозгу.
О жене, о детях он старался не думать. Он решил считать себя умершим для них и не казнил себя. Он боялся лишь утратить остатки сил, потерять человеческий облик и смириться перед палачами.
На допросах с некоторых пор он молчал. Он понял всю тщету попыток доказать свою правду. Он понял, что его правда никого не интересует, как не интересовала с самого начала.
Образ пройдохи Селезнева растворился, исчез, словно и речи о нем никогда не было, словно никто никогда не сомневался в чистоте рук Бориса Федоровича.
Возводимое на него было настолько диким, настолько не укладывалась в сознании нормального человека неправедность обвинений, что она перестала его задевать. Но если среди всей этой галиматьи с тонких губ пустоглазого следователя срывалась фамилия Уланова, ему становилось до слез жалко Сергея Николаевича, его дочь, его милую жену. И больше всего боялся он дня, когда приволокут на очную ставку такого же избитого и изнуренного реэмигранта. «Зря, эх, зря»… — думал он об Уланове, но что именно «зря», до конца не додумывалось. Время шло, а Сергея Николаевича ему для очной ставки не предъявляли. Видно распоряжение еще не поступило.
Настал день, и Борис Федорович вновь увидел себя сидящим в кабинете с книжными шкафами, ковровыми дорожками и мраморным чернильным прибором на письменном столе. Сам хозяин за столом не сидел, разгуливал по кабинету. Размеренно, никуда не спеша, он перечислял грехи обвиняемого Попова.
К великому удивлению Бориса Федоровича он, наконец, припомнил даже историю забытого Селезнева, но как-то вскользь, между прочим. Борису Федоровичу вдруг стало интересно, отнимут или не отнимут у Селезнева комнатенку. И решил, что отнимут. От них, сволочей, всего ждать можно. Эти сволочи и дом на улице Ленина, поди, уже оттяпали, а жильцов убрали с глаз долой в непригодные для жизни бараки. Он впервые стал думать о НИХ как о сволочах, и с трудом вернулся к действительности, понуждаемый вопросом полковника: