Кучборская Елизавета Петровна
Шрифт:
Жена Маэ «до такой степени изменилась, что Этьен не узнавал ее». Изменение это стало заметно не сразу. Недоверчиво она покачивала головой, когда Этьен говорил о Республике, которая «даст хлеба каждому». Вторую республику, 1848 год Маэ помнила: в тот «злополучный год» они с мужем, только поженившись, «остались без всего… Ни гроша…, нечего было есть, работа останавливалась во всех шахтах. Да что там! Беднота вымирала; то же, что и теперь». Она принимала это за непреложный порядок, хотя внутренне и не соглашалась с ним: «хуже всего то, как подумаешь, что ничего нельзя изменить»; и внушала мужу, что они мало выиграют, если будут идти наперекор начальству. Рассудительно, спокойно она говорила Этьену: «Вы ведь знаете, я совсем не согласна со всякой вашей политикой», порицала его за бунтарские речи и тревожилась, видя, как у Маэ «загораются глаза», как его волнуют и убеждают эти речи.
Но и она «точно проснулась»; и ей оказались близки понятия, которые как бы разрывали «темный горизонт» и потоком света озаряли мрачную жизнь. Перед ней открывался «чудесный мир надежды», на ее лице стала появляться улыбка. Идея справедливости увлекала ее больше всего, в этом она вполне соглашалась с молодым человеком. «Да, верно! — восклицала она. — За справедливое дело я на все пойду… А ведь, по правде говоря, пора бы уж и нам пожить как следует». Эти чувства справедливости, надежды, стойкости станут доминантой образа жены Маэ, определят путь его развития, вызовут к жизни черты и обусловят поступки, не наблюдавшиеся у нее ранее.
Когда после обвала в шахте на улицах поселка Двухсот сорока появился зловещий фургон и обезумевшие женщины в смертельной тревоге пытались узнать, кто он — тот, кого везут; когда они следили, перед чьим домом остановится этот всем известный ящик, жена Маэ, как и другие, поглощена была нестерпимо мучительным ожиданием. «Фургон проехал». Но за ним шел Маэ рядом с носилками. При виде Жанлена с переломанными ногами «в ней произошла внезапная перемена». Без слез, задыхаясь от гнева, запинаясь, она говорила: «Вот как! Теперь они стали калечить наших детей…» И «выходила из себя», «не унималась» все время, пока перевязывали сына под надрывающий душу плач из соседнего дома, перед которым остановился фургон.
После месяца лишений, когда забастовщикам становилось все труднее держаться, жена Маэ («она слишком часто рассчитывала на доброту человеческую») подговорила Прожженную и жену Левака пойти с ней в Монсу и упросить лавочника Мегра продлить кредит хоть на неделю. По дороге их стало около двадцати. У обывателей при виде угрюмых, нищенски одетых женщин делались озабоченные лица. Всюду запирались двери. «Так они шли в первый раз, и это был нехороший знак». Когда где-нибудь «женщины гурьбой выходили на дорогу, обычно начиналась беда». Выслушав издевательский отказ Мегра, жена Маэ на улице, «подняв руки в порыве мести и негодования, призывала гибель на его голову, кричала, что такой человек не достоин есть хлеб». И недалек уже день, когда она в приступе страшной ярости и торжества будет кормить землей разбившегося насмерть при падении с крыши Мегра — распутного и жадного Мегра, предпочитавшего, чтобы с ним расплачивались дочери и жены шахтеров; всемогущего Мегра, который мог дать хлеба в долг или не дать.
Но способность к стихийному взрыву — только одна и не самая характерная сторона образа этой женщины. Во время погрома в Жан-Барте «спокойнее всех вела себя Маэ. Надо добиваться своих прав, но зачем все разрушать?». И пыталась помешать громить шахту. Но в колонне забастовщиков, тронувшейся из Жан-Барта в другие шахты, чтобы остановить работу, Маэ шла «с затуманенным взглядом, словно перед ней уже вырисовывалась вдали обетованная страна справедливости». Ради этой обетованной страны она способна была вытерпеть бесконечные муки, принести величайшие жертвы, перешагнуть предел человеческих страданий…
Маэ считала, что лучше было бы, конечно, «не прекращая работы, заставить Компанию быть справедливой. Но раз уже ее прекратили, нельзя выходить на работу, покуда справедливость не будет восстановлена. В этом она была непоколебима». И непоколебима осталась даже тогда, когда «пришли последние времена».
О стойкости четы Маэ может дать представление один день из жизни этой семьи, когда они могли уже в полной мере ощутить свои несчастья и сделать выбор: продолжать борьбу или сдаться. День тяжелый, жестокий, но еще не самый ужасный; после него последуют беды, которым не видно будет конца… Не много времени потребовалось, чтобы в полный упадок пришли дела семьи, где и дети с десяти лет зарабатывали на жизнь. Отнесенд старьевщику жалкое имущество, вплоть до холста с тюфяков и носового платка за два су. Унесли и розовую картонную коробку, которую Маэ когда-то подарил жене. «В нищей семье горько оплакивали каждую вещь», но с коробкой расстаться не решались: единственная семейная ценность, она, как символ домашнего очага, украшала собой буфет. Жена как-то спросила нерешительно, не продать ли коробку? «И побледнела». Маэ резко выпрямился: «Нет, этого я не хочу». Но настал день, когда дошло и до розовой коробки; женщина сокрушалась о ней, «словно о ребенке, которого пришлось подкинуть». Больше уже не пытались искать чего- либо на продажу: знали, что «нет в доме ничего» — ни картофелины, ни куска угля, ни свечи. Только выпавший снег своей белизной рассеивал мрак в опустевшей холодной комнате. Впрочем, аббат Ранвье не удивился, войдя в этот «мертвый дом без света, без тепла, без хлеба», — он уже успел побывать в двух соседних жилищах.
Но чете Маэ пришлось поступиться и большим, с чем горечь потери необходимого имущества не могла сравниться. Мать недавно еще грозила, что своими руками прикончит Ленору, Анри, Жанлена, если они вздумают нищенствовать. Но поистине не было жертвы, перед которой остановилась бы жена Маэ в своей страстной жажде справедливости. Чтобы продержаться, она «теперь сама посылала их на улицу»; дети гордой Маэ «бродили по дорогам и просили милостыню». Мало того, она говорила, что все десять тысяч углекопов Монсу «с посохом и сумой пойдут по миру, как нищие, обходя несчастный край». Однако дети Маэ приходили из своих странствий с пустыми руками: шахтеры сами были задавлены нищетой, а обыватели вооружены «благоразумием», и в семье Маэ умирала от голода Альзира — девочка, которой счастье рисовалось в виде очень теплого дома, «где дети играют и едят сколько им угодно». А сам Маэ, не в силах помочь, шагал из угла в угол, «ударяясь о стену, словно отупевший зверь, который уже не узнает своей клетки».
Этьен вздрогнул, услышав в темной, холодной комнате счастливый смех Альзиры: в лихорадочных видениях к ней пришло лето, она играла на солнце. «У него перехватило дыхание от жалости». Но то была жалость человека, уже теряющего внутреннюю связь с миром горя, труда и нужды. Мысли, пришедшие к нему в часы долгих раздумий в убежище Жанлена в Рекийяре, не были случайны. Ощущения, которые он испытывал сейчас, вновь непосредственно соприкоснувшись с жизнью своих товарищей, это подтверждали. «Он чувствовал отвращение, неловкость рабочего, отозванного от своего класса, человека более утонченного благодаря образованию, полного честолюбивых стремлений. Ах, какая тут нищета! И этот запах, и эти сбившиеся в кучу несчастные люди… Зрелище этой агонии потрясло его, он искал слов, чтобы дать им совет — покориться».