Шрифт:
Письма от Руднева не потребовалось: автор сам забрал роман, объяснив свое решение нездоровьем. Первого июля 1930 года Шмелеву вспомнилось: в 1895-м, первого июля, он развернул «Русское обозрение» и увидел на его страницах свой первый рассказ. Это было за две недели до его свадьбы. И, вспомнив, заплакал — от боли за все, что произошло. Подошла Ольга Александровна, поцеловала его в голову, и он увидел, что и в ней — эта боль. Тяжело, так тяжело…
Он уверял себя, что «Солдаты» им не брошены, а лишь отставлены. Он говорил себе, что для «Солдат» нужна сила, а силы нет даже физической: лечился почти три месяца, сделал сорок инъекций мышьяка. Вообще он испытал странное состояние — и хотел писать, и не мог, чувствовал, что не готов.
Неурядицы и обиды плодились. Борис Зайцев собирает подписи под коллективным письмом писателей по поводу полемики о Маяковском (великий он поэт — или похабник?..), а Шмелева обходит… Итальянцы издали три книги Шмелева — и даже не прислали их… Не отпускала тревога. Она появилась еще в начале 1930 года. А именно — 8 февраля.
В этот день он как-то вдруг решил, что будет следующим за генералом Кутеповым, похищенным агентами ОГПУ. За три-четыре дня до этого в Севре его посетил Деникин и посоветовал быть осторожным, например не ходить одному. Деникин уверял, что располагает некими сведениями… Можно лишь предполагать об источнике сведений. Очевидно, это Александр Павлович Кутепов, руководивший Русским общевойсковым союзом (РОВСом), после смерти Врангеля. Кутепов через своего агента вел опасную информационную игру с советским посольством. В ноябре 1929 года состоялся разговор Деникина и Кутепова. Деникин вспоминал: «То, что мне рассказал затем мой собеседник, потрясло меня. Номер телефона одного из агентов с точностью до одной цифры совпадал с номером советского посольства, но случалось, что телефонисты ошибались. Совсем недавно произошло следующее недоразумение: агент получил сообщение по-русски, предназначенное для одного из членов посольства. Продолжая игру, он притворился, что он и есть этот человек. Ему назначили свидание в определенном месте и в определенное время с целью передать ему чемодан (!). Кутепов поручил это дело своему брату; тому передали пакет. Документы, содержавшиеся в нем, в настоящее время расшифровываются, некоторые уже были раскодированы. Они представляли большой интерес: речь шла о советских шпионах, работающих под видом белоэмигрантов» [352] . Деникин заподозрил в этой истории провокацию. Во всяком случае, Кутепов был похищен через два месяца. Возможно, сопоставление неких фактов, переданных Кутеповым, побудило Деникина предупредить Шмелева об опасности.
352
Цит. по: Грей М. Мой отец генерал Деникин. С. 259–260.
Потом Иван Сергеевич понял, что уклонился от расправы только благодаря чьим-то молитвам, высшему заступничеству.
Что-то словно выдавливало Шмелева из нормальной жизни. Пред ним будто представал некто, говорящий ему: «Вы, Иван Сергеевич, не наш, Вы чужой… Вы, Иван Сергеевич, — отработанный материал…. и романы Ваши, да и рассказы Ваши — малохудожественны… и сейчас уже так не пишут…» В июле 1930 года в «Последних новостях» вышли «Листки из дневника. Бывшие люди» Милюкова, и там Шмелев и Бунин были названы бывшими людьми.
В печати твердили о новых художественных школах, рядом с которыми старики не выживут. Никак не выживут. Собственно, их литературные похороны начались давно. Еще в 1924 году Марк Слоним выступил в «Воле России» со статьей «Живая литература и мертвые критики», в которой констатировал: в эмиграции нет нового художественного течения, даже старые русские беллетристы захирели. И вот в 1931 году в том же журнале появилась статья того же Слонима «Заметки об эмигрантской литературе», в которой автор заявлял о конце русской литературы — она свелась лишь к воспоминаниям. Он нападал на писателей старшего поколения, в том числе на Шмелева, Зайцева, Куприна, Мережковского, Бальмонта, — они-де не станут руководителями новой художественной школы.
Но никто и не претендовал на эту роль.
Рядом со Шмелевым выросло племя молодое, незнакомое, племя прозаиков, которое его не очень-то интересовало. Василий Яновский, писатель из новых, позже вспоминал о той пропасти, которая образовалась между стариками и молодыми: «Знаю, что и Куприн, Шмелев или Зайцев тоже не считали наши творения достойными внимания, что шепотом и высказывали неоднократно. Во всяком случае, они никого не поддерживали» [353] . Из новых Шмелев выделял Леонида Зурова, писателя бунинской школы, высоко ценил его талант и многого от него ожидал. Но в целом молодые не были ему интересны. Набокова-Сирина, конечно, читал, но не принимал его «ребусов»: ни он, ни прочие ничего не дадут России!.. у Сирина нет Бога во храме, а есть только мускулы!.. В письме к Ильину от 5 августа 1935 года Шмелев писал, что отравился набоковским «Приглашением на казнь»: «Что этт-о?! Наелся тухлятины. А это… „мальчик (с бородой) ножки кривит“. Ребусит, „устрашает буржуа“, с<укин> с<ын>, ибо ни гроша за душой. Все надумывает. Это — словесн<ое> рукоблудие. <…> Весь — ломака, весь — без души, весь — сноб вонький. Это позор для нас, по-зор и — похабнейший» [354] .
353
Яновский В. С. Поля Елисейские. СПб., 1993. С. 80.
354
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 87.
В одном из писем Бунину Зайцев, явно не расположенный замечать, как множатся литературные силы, обмолвился о «маленьком нашем писательском племени», а Шмелеву сетовал на то, что надо бы утешить русскую словесность, ей «туго», «хам все плотнее наступает», а писатели живут разбросанно, да «и осталось нас кучка» [355] .
Зайцев же в 1931 году ответил Слониму статьей «Дела литературные». Он указал Слониму на его демагогию. Ясно, что Слоним, писал Зайцев, «не любит, просто терпеть не может нас — это его право», но верно ли, что эмигрантская литература сплошь состоит из воспоминаний? Эта струя сильна, но далеко не единственная. «Литература эмиграции выросла на почве христианской культуры. <…> Божий мир полон, глубок, трагичен, грозен, иногда непонятен, но он не есть пошлость и не есть плоскость», не есть «ни царство термитов, ни скотный двор» [356] . Очевидно, имелась в виду книга М. Метерлинка «Жизнь термитов», в которой К. Мочульский («Звено». 1927.27 февр.) проницательно увидел в образе муравейника подобие системного и плоского социального устройства, в жертву которому принесена личность.
355
Письма Б. Зайцева И. Бунину от 6.08.1932 и И. Шмелеву от 11.10.1933 // Зайцев Б. Письма. 1923–1971. С. 78, 83.
356
Зайцев Б. Дела литературные // Зайцев Б. Собр. соч.: Дни. С. 121.
Литературная ситуация складывалась не в пользу традиционных литературных форм. «Современные записки», как и «Последние новости», одергивали Шмелева, противопоставляли ему Марка Алданова, но и о писателях противоположного стана критики отзывались нелестно, и евразиец Дмитрий Святополк-Мирский в 1929 году заметил об Алданове: «ни с какой натяжкой его нельзя назвать большим романистом (да никто и не называет)» [357] .
Как результат литературной ситуации 1920—1930-х годов появилась в 1937 году книга Владимира Вейдле «Умирание искусства», и в ней справедливо говорилось о кардинальных изменениях в европейском романе: стало неинтересно создавать живых людей, на смену беллетристике в романе возобладали философия и идеология. В статье «Мысли о романе» (1930) X. Ортега-и-Гассет просто заявлял о том, что Бальзак невыносим, его произведения — «худосочный подмалевок», он рассказывает о жизни, а ее надо «представлять во плоти» [358] . Для него единственная возможность писать по-новому — идти за Прустом, Джойсом. Вейдле называет свой пример для подражания — это Белый, но и Пруст, и Джойс, которые в своих произведениях отражают реальность собственного «я», вспышки своего сознания; в их окружении он видел Набокова. Ремизов в 1931 году, отвечая на вопросы анкеты «Новой газеты», говорил о появлении в русской литературе писателей с европейской закваской, что естественно для эмигранта — эта закваска впитывается через язык, через литературу в оригинале.
357
Святополк-Мирский Д. П. Заметки об эмигрантской литературе // Святополк-Мирский Д. П. Поэты и Россия: Статьи, рецензии, портреты, некрологи / Сост. В. В. Перхин. СПб., 2002. С. 149
358
Ортега-и-Гассет X. Эстетика. Философия культуры. М., 1991. С. 250.
Но ни Шмелева, ни Бунина, ни Зайцева не удивить представлением жизни «во плоти», созданием ее образа через собственное восприятие — так они писали уже в 1900—1910-х годах, в таком видении мира и заключался неореализм. Пруст повлиял на новую русскую прозу, но не на стариков. Его роман «По направлению к Свану» вышел в 1913 году — когда создавались рассказы русских неореалистов. При явном сходстве повествования Пруста и «Росстаней», «Пугливой тишины», Шмелев считал — и это видно из его ответов на анкету 1930 года, — что увлечение Прустом модное, случайное, «наша дорога столбовая, незачем уходить в аллейки для прогулок». Кроме того, он не без основания считал, что на манеру Пруста оказал влияние не кто иной, как Л. Н. Толстой. Например, он сравнивал эпизоды смерти бабушки у Пруста и Андрея Болконского, Ивана Ильича. Не без основания, потому что в призывах описывать не жизнь, а впечатления, восприятия, действительно, звучала толстовская мысль: человеку все дается его «способностью восприятия впечатлений» [359] . И не случайно Вересаев в «Живой жизни» обратил внимание на близость эстетических установок Толстого и Бергсона, считавшего, что интеллект не в состоянии понять жизнь, а интуиции это под силу. Да и Розанов («Л. Н. Толстой», 1908) писал о живом впечатлении в произведениях Толстого, о том, что у него предметы живут, как хотят, не подчиняются его воле.
359
Толстой Л. Н. Философский дневник. С. 340. Запись от 13.01.1908.