Шрифт:
Ночная дорога располагала Леона к разным мыслям, и они менялись у него по мере того, как менялась вокруг него природа и местность, по которой он ехал. Когда не стало тайги, стеклянного звона, шалой луны и Пропала вся причудливая игра света, снега, деревьев, теней и звуков, пропал тогда и образ Алены, всплывший в какую-то минуту перед ним столь ясно, что он едва не остановил упряжку и не кинулся к дереву, под которым она стояла и манила его к себе взмахом руки, а потом вдруг пропала, и на том месте, где только что была Алена, осталась лишь молоденькая лиственница, так причудливо усыпанная снегом, что издали напоминала девичью фигуру со вскинутой рукой. Такое случалось нередко, подобные видения нет-нет да и подстерегали его то в тайге, то в сопках, загроможденных каменными глыбами, то у какого-либо безымянного ручья с подбегавшими к нему, точно на водопой, подлетками-березками. И бывало, что не только в сумеречном свете, когда властвует игра воображения, но и в свете солнечном, дневном, вдруг заметит Леон издали склоненную над ручьем Алену, ее легкую изогнутую фигуру и свешенные к воде длинные золотистые волосы, или увидит вдруг ее сидящей у подножия скалы, в своей любимой позе — подтянув к груди колени и прижавшись подбородком к скрещенным на коленях рукам, — и замрет Леон, оцепенеет, не сдвинется с места, и всего его окатит таким жаром, что кровь застучит в висках. А потом придет в себя, опомнится, подойдет поближе — и что же? А ничего — один мираж, одно наваждение: просто тронутая осенней желтизной березка свесила к ручью позлащенную закатом девичью косу, и невидимый ветерок расчесывает ее, колышет над водой; просто мертвый камень, подернутый мхом, принял очертания сидящей Алены. Как жестоко обманчивы такие призраки!..
На реке, среди угрюмой сумрачности скал, Алена покинула его воображение, и охотник снова вернулся мыслями к Архангелу и Голышеву. И тот, и другой хотели одного — открыть тайник Одноглазого. Не мог завмаг Кокулев соврать ему сегодня — зачем Кокулеву трепать пустое? Да и сказал-то он не с тем, чтоб предостеречь от чего-то там Леона, а просто так, между прочим, обронил тройку фраз, когда набрасывал ему совком в мешок сухое молоко: «Что с Архангелом случилось, не знаешь? Никогда с геологами не водился, а тут, гляди-ка ты, к Голышеву в балок забегал, чаек с ним попивает. Скоро одну трубку на двоих курить будут».
Сперва другое удивило: не то, что Мишка в балок повадился, а то, что геологи до сей поры сидят в поселке. С вёсны и до первых заморозков Леон водил по тайге партию Голышева, числясь в ней проводником. Месяц назад он распрощался с ними, забрал со двора охотника Ильи Никитова своих собак, за которыми Илья приглядывал, пока охотник бродяжничал с партией, и подался к скале Зуева, в свою избушку, где ждало его невпроворот работы. Осень уже держалась на волоске, готовились к отлету последние птицы, раздевались в тайге деревья, зима, как здесь бывает, могла ворваться с лёта и сразу задымить пургой и затрещать морозами, выжигая белым холодом все живое, и Леону надо было успеть набрать «мордами» [4] в реке Везучей пару-тройку центнеров рыбы на корм собакам, нужно было навалить на дрова сухостоя, печь подправить, сажу потрусить, сменить полозья на нартах, и еще хватало всяких дел. Не случись беды со щенком, он до весны не появился бы в поселке, пребывая в спокойной уверенности, что Голышев с его братией давно убрались восвояси, поняв, что никакого такого особого золота в здешних местах нет. Но, узнав в магазине от Кокулева, что геологи все еще здесь, охотник забеспокоился. Значит, не поверил Голышев его словам, что не было у Одноглазого никакой тайны, значит, вынюхивает он что-то и с Архангелом паруется? Вот тогда и хватил Леон в одиночку спирту в пустой избе Матвея, а после спьяну погнал к балку упряжку.
4
«Морда» — сбитые треугольником палки, на которые натянута сеть.
В первые же минуты, как покинул Архангела и въехал в тайгу, охотник подумал, что все у него по-дурному получилось: зря напился, у балка куражился, зря к Мишке пошел. Растравил он только этим и Голышева, и Мишку. И себя к тому же выдал: раз нечего ему скрывать, то чего выдрючиваться? Выходит, задело его что-то, запаниковал он?
Но теперь, уже на полпути к дому, Леон стал рассуждать иначе. Да ему ли труса праздновать? Все равно никому не видать золотых тайников Одноглазого. Не затем он нашел их, чтоб Архангел самородки таскал, и не затем, чтобы отдать геологам.
«Эх, Голышев, не знаешь ты Сохатого! — с тоской думал Леон, покачиваясь на нартах. — Взрывчаткой шарахну — и ищи под завалом золото! И ты ищи, святой Архангел!.. Ах вы, черти лысые, смешно подумать — Сохатый паникует!..»
Прозвище Сохатый прилипло к нему с тех пор, как поселился он в таежной глухомани, вдали от людей и их суетного мира, и так он свыкся с этим прозвищем, что собственная фамилия — Игнатов — казалась ему теперь чужой, не ему принадлежащей. Возможно, потому еще отстранилась от него и даже позабылась своя фамилия, что давным-давно не приходилось ему слышать ее из чьих-то уст. Зверье и птицы, среди которых он жил, не могли окликнуть его человечьим голосом и напомнить, что он Игнатов. Ну, а когда падала ему дорога в поселок, там для всех он был Сохатый — дикий человек, выходит, сродни дикому оленю или лосю, что отшельничают в тайге, не прибившись ни к какому стаду. «Трастуй, Сохатый! Э-э, кохда-кохда уже витал тибя!..» — скажет ему при встрече старый Матвей Касымов. «Ну, Соха-атый, хор-роши твои шку-урки!..» — протянет русский мужик Кокулев, ощупывая глазами и руками связки беличьих шкурок, привезенных Леоном, и в квитанции на оплату размашисто черкнет фамилию получателя — Сохатый. «Сохатый, проводник геологоразведпартии», — значилось в платежной ведомости, по которой Игнатов получал от Голышева полный расчет. И Леонтий твердой рукой расписался в той ведомости — Сохатой, узаконив тем самым в сотый раз свое прозвище как фамилию. Да и сам он, если случалось мысленно обращаться к самому себе, называл себя Сохатым…
Постепенно скалистый коридор стал понижаться, расширяя границы звездного неба, а потом и вовсе отпустил на волю реку, позволив подступить к ней таежным лиственницам. Снежная лента реки раздалась в стороны и запетляла, огибая невысокие сопки, тоже убранные зимними деревьями.
С полчаса ехал еще Леон по реке, затем круто свернул в тайгу, миновал узкую долину, расчленившую изножья двух сопок, невысоких и круглых, как булки, и минут через десять снова въезжал в тайгу. И тогда послышался нарастающий лай собак, несшихся от избушки встречать хозяина.
Дюжина ездовых лаек и свора крепких, резвых щенков окружили упряжку, продолжая на все лады надрывать глотки, радуясь приезду хозяина. Собаки кидались под ноги бегущим оленям, наскакивали на Леона и друг на друга, и было бы пустым занятием пытаться остановить или хотя бы умерить их бурное ликование.
Так, в сопровождении бегущих и лающих собак, Леон и подъехал к своей бревенчатой избушке, окруженной плотным кольцом старых лиственниц. За темными окнами мигнул, погас и снова заметался слабый огонек — кто-то зажигал в избушке лампу.
Леон сошел с нарт и, хромая на обе сомлевшие ноги, пошел к оленям, чтобы сразу распрячь их. Собаки мало-помалу стихли, но в сарай не ушли — бегали возле упряжки, высоко позадирав хвосты.
Из избушки вышел Матвей Касымов, натягивая на ходу телогрейку, и стал молча помогать охотнику. Появился и старший сын Матвея, Кирила, одетый потеплее отца — в кухлянку с капюшоном, накинутым на малахай, с ружьем за спиной. Кирила сказал Леону, что стадо уже откочевало подальше от избушки, ему как раз идти на дежурство и он отгонит чалымов в стадо. Спустя минут пять Кирила увел оленей, а хозяин с Матвеем стали перетаскивать в избушку поклажу с нарт.