Шрифт:
— Ну, поехал я… — сказал Леон сразу всем — и женщинам, и малышне, и Кириле с Матвеем.
— Кахда-кахда теперь уви-и-итимса!.. — вздохнул Матвей.
— Будем живы, свидимся, Матвей. За мясо спасибо. Прощайте, — кивнул Леон.
И с тем уехал.
Он был уже в километре к дому, как с ним стряслась беда, При спуске с некрутого холма, где громоздились поваленные старостью деревья, вмерзшие в снег стволами и ветками, нарты занесло, бросило на сплетение стволов, и они застряли в этом лабиринте. Собаки, почуяв неладное, заметались, нарушая привычный ряд и запутываясь постромками за ветки. Уже стемнело, и в темноте не так-то просто было Леону вырвать их из этого плена. Все же он освободил собак, и оставалось только вытолкнуть застрявшие меж двух стволов нарты. Леон завалил нарты набок, стал подтягивать их задранным вверх полозом к стволу, чтобы перевалить через него. Но тут он повернулся как-то так неловко, что правая нога его скользнула в сторону и надломилась в щиколотке, ударившись о какую-то корягу. Что-то хрустнуло в ноге, острая боль прошила тело, его окатило горячим потом, и он осел на снег, не успев ничего сообразить и осмыслить.
Все он понял, когда, добравшись домой, разулся и осмотрел ногу. Пальцы и вся ступня до голени раздулись, кожа туго натянулась, и казалось, вот-вот лопнет. И Леон понял — перелом кости. А тогда, час назад, посидев минуту на снегу и не дождавшись, когда уймется боль, он привстал на колени и, сцепив зубы, начал перетягивать нарты через обледенелый ствол. Но так ему было несподручно, и он поднялся на обе ноги. И заставил ушибленную ногу стоять прочно, не гнуться, не подламываться и взять на себя, наравне с левой ногой, тяжесть его тела и тяжесть нарт, ибо иначе ему не попасть было домой.
Но домой он добрался. И сперва освободил от упряжи собак, затащил в сени оленьи туши, безжалостно, даже с ненавистью ступая на правую ногу, отволок в сарай нарты и бросил собакам мерзлой рыбы, потом вошел в избушку, зажег лампу, набил дровами железную печку. Снова вышел за дверь, набрал кирпичей снега, напиленных раньше и сложенных штабелем в холодных сенях. Один кирпич он порубил большим ножом, набросал в чайник твердого снега и поставил чайник на печку — надо было развести порошок и накормить щенка.
Найда почувствовала, что с ним неладно, что он не такой, как всегда. Она забеспокоилась, заходила вокруг него, заглядывая ему в глаза, точно хотела спросить, что же случилось. Взяла в зубы стоявший у порога веник, принесла.
— Не нужен веник, Найда. Лучину, лучину давай, — сказал он. — Будем печь разжигать.
Найда отнесла на место веник, поспешила к сложенным за печкой лучинам, принесла сразу две.
— Еще лучину, Найда, еще неси.
Он разговаривал с нею как с человеком, не повышая голоса и не приказывая, а прося. Найда понимала его и, как могла, помогала.
Когда в печке разгорелось, он наконец стянул с себя кухлянку и оглядел ногу. Определив, что это перелом, он обвязал ступню крест-накрест веревкой, другой конец ее закрепил за треногу стола, прочно прибитого гвоздями к полу, лег на лавку и начал «править кость», изо всей силы натягивая больной ногой веревку. В глазах у него потемнело от боли, но он упрямо мучил ногу, пока хватило мочи терпеть. Когда же терпению настал конец, он прекратил эту пытку и какое-то время недвижно лежал, приходя в себя. Тогда он подумал, что, видно, в эту зиму не придется ему охотиться и по весне не с чем будет ехать в поселок к Кокулеву. И вообще, дрянь дело получилось. Одному в тайге с такой ногой — какое житье?
И впервые за многие годы вся его жизнь представилась ему пустой и никчемной. Все зряшно было в ней: самородки Одноглазого, его отшельничество, вражда с Архангелом… Закрыть глаза — и чтоб все разом кончилось, разом и одним махом. И ни одна душа не пожалела бы о его кончине — некому жалеть.
Однако закрыть глаза и лежать на лавке он не мог — боль от этого не проходила, напротив, усиливалась: выкручивало всю ногу, стреляло в колене и в паху. И щенок стал поскуливать, и Найда присела у дверей и, не смея подать голоса, виновато оглядывалась на него — просилась по нужде. И надо было располосовать простыню, перевязать туго-натуго ступню…
«Эх, жизнь моя паскудная!..» — поморщился Леон, не столько от этой тоскливой мысли, сколько от пронзительной рези в голове, когда он пошевелил ногой, пытаясь опустить ее с лавки на пол.
Прошедшее, давнее и близкое, возвращает и приближает к человеку его собственная память. Воспоминания оживляют и прокручивают картины былого, потом картины уходят, и былое остается былым, а настоящее настоящим.
У Леона было по-другому. Он не вспоминал свое прошлое, навсегда остался в нем, а все, что было позже и что происходило сейчас, точно и не касалось его жизни, принадлежало другому человеку. Он и теперь, спустя тридцать лет после случившегося, продолжал жить в том мире, где была Алена, были Зуев, друзья по техникуму близнецы Олег и Степа Егоровы, голубоглазые крепыши, похожие на былинных богатырей, и был курчавый Яшка Тумаков, шпаривший наизусть всего Лермонтова.
Всех их Леон похоронил в один день и в один час; они давно лежали под лиственницами на берегу ручья Сероглазки (это Зуев назвал так ручей в честь Алены), обнесенные высокой оградой из глыбастых валунов, и Леон редко ходил к той ограде, хотя от избушки до нее было всего каких-то триста метров. Они остались для него живыми, Леон продолжал жить среди них, а вид угрюмой ограды, которую он сам же возвел, и вид могил, которые он что ни год поправлял и подлаживал, уберегая от повреждения ненастными погодами, — этот вид разрушал на время иллюзию их живой причастности к нему и его неразлучности с ними, и тогда Леону становилось невмоготу. Он не знал, куда себя деть, и приходили мысли наложить на себя руки или разрыть могилу Алены и лечь рядом с нею, чтобы больше никогда не подняться. Он по-звериному выл по ночам, пугал Найду и подхватывался в липком поту, когда Найда тоже принималась тревожно завывать у него над ухом и тыкаться в него мордой, чтоб он проснулся и избавился от кошмарного сна. И несчетное число раз, когда являлся к нему по ночам Зуев, или средь бела дня переступал порог избушки, или поджидал в тайге за каким-нибудь корявым деревом, за развалистым кустом можжевельника, чтобы обговорить тот их давний маршрут, Леон твердил ему одно и то же: нельзя доверять Одноглазому, Одноглазый подведет. И Зуев согласно кивал, доставал из ватника старый фронтовой кисет, сворачивал левой рукой «козью ножку», так как правая осталась на минном поле под Курском, закуривал и говорил, посмеиваясь трескучим, сухим смешком: «Все верно, студент. Понял тебя. А все-таки нужен нам Одноглазый, позарез нужен…»