Шаша Леонардо
Шрифт:
— Мотивы есть всегда, господин министр, всегда: ничтожные, безумные, невидимые взгляду нормального человека — но дни есть.
— Вот именно, — согласился министр, — вот именно, ничтожные или безумные… Наш дорогой Микелоцци мог стать, бедняга, только жертвой безумия. — Имя Микелоцци прозвучало у него как всхлип.
— Незаменимый человек, — заметил Скаламбри, единственно чтобы показать, что и он разделяет скорбь министра.
— Незаменимый, — как эхо отозвался министр, вызвав в моей памяти другое, более далекое эхо: великая книга Коллоди, кот, каждый раз повторяющий последнее слово лисы. — Подумайте, он отказался от парламентского мандата, чтобы занять место президента ФУРАС.
— Благородная жертва!
С первых же реплик мне стало казаться, что передо мной разыгрывают пьесу Ионеско. Но что слишком, то слишком: эти двое были так поглощены друг другом, что напоминали парочку, обнявшуюся на скамейке бульвара Сен-Жермен, среди потока прохожих в час пик, и я скромно удалился.
Повар, к которому я присоединился, все еще был встревожен. Я ободрил его и пожелал ему спокойной ночи, после чего отправился к себе в номер и часов до трех ночи все еще слышал время от времени гомон — нетерпеливые голоса полицейских.
Проснулся я в девять. Сперва с таким чувством, будто все случившееся вчера мне приснилось. Но потом это дошло до моего сознания, так как, едва открыв окно, я получил всему подтверждение: на площадке расхаживали полицейские, стояли серо-зеленые машины полиции, и там, где вчера упал достопочтенный Микелоцци, был очерчен мелом зловещий контур, а внутри контура виднелось терракотово-красное пятно, по форме и расположению напоминавшее легкие.
Из постояльцев гостиницы на площадке не было видно никого: то ли они сидели по номерам, как я, то ли продолжали свои упражнения.
Я вышел из номера: тишина в коридорах заставляла вспомнить о монастыре; только приближаясь к лифту, к лестницам, я слышал низкий, глухой гул, как бы доносившийся из-под земли.
Все столпились в холле. Отдельные группки казались сверху завитками непрерывной кривой, обегавшей по касательной каждую группу и объединявшей все их в извилистый узор. Нечто вроде рисунка Стейнберга.
Мой взгляд обегал завитки, пока я не обнаружил, что прокурор, занявший кабинет дона Гаэтано, уже начал допрос. Скаламбри попросил, чтобы вышли вперед те, кто шел в одном ряду с достопочтенным Микелоцци в тот миг, когда достопочтенный Микелоцци упал после выстрела; но никто вперед не вышел. Прокурор в сдержанных выражениях изъявил свое порицание; все согласились с ним и стали порицать друг друга.
— Как это возможно? Неужели можно забыть, стоял с тобой рядом бедняга Микелоцци или нет?
Но вопрос этот задавали даже те, кто, должно быть, находился с ним бок о бок: значит, люди либо и вправду забыли, либо увиливали, за исключением стрелявшего, у которого были все основания скрываться. Так или иначе, прокурор начал допрос в алфавитном порядке, а у двери ждали вызова даже те, чья фамилия начиналась с «z», хотя очередь до них дошла бы в лучшем случае поздно вечером.
Скаламбри был в классе одним из первых учеников, может быть, и на конкурсных экзаменах в судебном ведомстве он был одним из первых в списке, но в ремесле следователя он не был асом. Ему надо было бы начать с меня и с повара, так как мы находились вне колонны, а потом попытаться восстановить ее строй, воззвав к памяти каждого. А так он только сеял панику, и все пытались выйти из-под огня.
Я пробрался к двери кабинета. На страже перед ней стоял полицейский, который вообразил, что предотвратит мое вторжение словами:
— Извините, но вам придется обождать, пока господин прокурор вас вызовет.
У меня не было желания проникать за дверь, но помеха немедленно пробудила его. Я вытащил из кармана записную книжку, нарисовал — в манере Стейнберга — колонну молящихся, написал внизу: «Нужно восстановить колонну» — и передал послание полицейскому.
— Я отдам записку, как только меня вызовут, — пообещал он.
Вызвали его через несколько минут. А из кабинета дона Гаэтано они вышли втроем: Скаламбри, полицейский и только что допрошенный свидетель. Этот последний сразу же нырнул в гущу своих друзей, как будто убегая от Скаламбри, исчез благодаря мимикрии. Полицейский указал Скаламбри на меня, но тот уже шел ко мне, размахивая листком с рисунком и говоря:
— Ты должен мне его подписать!
Эта просьба была высказана так громко, что заставила всех умолкнуть. Все обернулись к Скаламбри, ожидая, я думаю, увидеть у него в руке чек, и были удивлены, увидев всего-навсего рисунок. Я тоже был удивлен, но иначе. Я не только привык, мне осточертело слышать эту просьбу о подписи: чаще всего от официантов, когда я в ожидании — особенно в ожидании женщины — от нетерпения машинально чиркал карандашом по бумажной салфетке, по газете. И сейчас просьба Скаламбри показалась мне граничащей с абсурдом, с сумасшествием. Мне пришло в голову ответить так, как ответил Пикассо девушке, желавшей, чтобы он подписал только что подаренный ей рисунок: «Нет, милая моя, этот рисунок ничего не стоит, а моя подпись стоит миллион франков». Однако я удержался и сказал:
— Нет, это пустяк, да к тому же и вещь не моя — больше похоже на Стейнберга или Флору… Я тебе нарисую что-нибудь по полному обряду…
Это выражение развеселило Скаламбри.
— По полному обряду! Ты, я вижу, приспосабливаешься к окружающей среде. — И добавил: — Нет, серьезно, ты мне обещаешь?
— Обещаю.
— Сегодня?
— Сегодня.
Успокоившись, но на всякий случай спрятав в карман листок, он спросил:
— Ты хочешь сказать, нужно расставить эту публику так, как они стояли вчера, когда читали Розарий?