Шаша Леонардо
Шрифт:
— Мы не можем удостовериться сейчас же, нужно дождаться прокурора и врача, — сказал комиссар.
— А дальше? — спросил дон Гаэтано со снисходительностью экзаменатора, который уже решил провалить поступающего.
— А дальше — умозаключение: по-моему, если стреляли не из строя, а издали, с опушки леса например, то выстрелов было бы два или три — из удовольствия стрелять по куче людей.
— А если кто-нибудь засел на опушке, чтобы выследить кролика или зайца, и вдруг выстрелил случайно?
— Так охотятся при лунном свете, — объяснил я, — а сейчас луны нет. И охотятся с ружьем, а мы слышали пистолетный выстрел.
— Это вы слышали пистолетный выстрел. А тот выстрел, что я слышал, можно было произвести и из пистолета, и из ружья, и из бутылки шампанского, — уточнил дон Гаэтано.
— Но убили его не пробкой от шампанского, — сказал повар.
Меня удивило, что дон Гаэтано никак не отреагировал на иронию повара, он только сказал:
— Конечно, конечно, — и исчез.
Прибыл прокурор, и сейчас же следом за ним — врач. Мне сразу показалось, что прокурора я встречал раньше, но я не мог вспомнить, где и когда. Так бывает, когда мы знали человека худым, а встречаем толстым, или наоборот. Но прокурор был не толст и не тощ. Когда взгляд его упал на меня (взгляд сразу после того, что на их жаргоне называется опознанием трупа), я заметил — по пристальности, с какой он смотрел, по тому, как рука его потирала подбородок, — что в его уме происходит то же самое, что и в моем. И когда он вдруг услышал от повара мою фамилию, то посмотрел на меня, как ученик, первым решивший задачу, глядит на товарища, все еще ломающего над нею голову, и сказал:
— Ты помнишь? Выпускной класс, сорок первый год… Или сорок второй?
— Сорок первый… Да, теперь вспомнил: Скембри.
— Скаламбри, — поправил он.
— Конечно, Скаламбри…
— Больше тридцати лет… Я думаю, в другом месте я тебя сразу узнал бы. Но здесь!
— Ты удивляешься, что встретил меня здесь? Я и сам удивляюсь, что я здесь…
Он взял меня под руку жестом старого знакомого:
— Расскажи, расскажи мне…
Мне становилось не по себе. Я всегда тщательно избегал встреч со старыми школьными товарищами и с женщинами, которых любил в юности. Я имею в виду встречи через многие годы. А сейчас мне было не по себе не только из-за самой встречи спустя тридцать с лишним лет, но и из-за места, где мой старый товарищ застал меня, из-за обстоятельств, при которых мы встретились, и еще из-за тех обязанностей, которые он здесь исполнял, и того панибратства, с каким он обращался со мной. Для привязанности, для близости не так уж много значат несколько месяцев в одном классе. Только двое товарищей играли в школьные годы важную роль в моей жизни: с одним я вижусь постоянно, другого не встречал ни разу. Мы все трое были среди последних по успеваемости, но читали множество книг, не имевших никакого отношения к школьной программе, ходили каждый вечер в кино, рассказывали друг другу, в кого влюбились, кого разлюбили… А Скаламбри, насколько я помнил, был как раз из числа отличников — тех отличников, что никогда не давали списать перевод с греческого или с итальянского на латинский (перевод с итальянского на латинский мы ненавидели больше всего как самую бессмысленную изо всех пыток).
Мне нечего было рассказать ему — наоборот, мне хотелось поговорить с ним об убийстве. Но едва я коснулся этого предмета, он уклонился от разговора с небрежной рассеянностью, то ли притворной, выказываемой в силу профессиональной привычки, ставшей правилом, то ли искренней, вызванной тем, что интерес к делу, к своей задаче был для него тесно сопряжен с досадой на этот поздний вызов, на это окружение священников и политиков, из-за которого ему приходилось вести следствие с осторожностью, щепетильностью и осмотрительностью, необычными для него (в этом я не мог сомневаться, все отчетливее вспоминая, каким он был в школе). Как бы то ни было, наш разговор был прерван подошедшим к нам министром. Скаламбри узнал его. Выпустил мою руку — и с этой минуты забыл обо мне.
Министр был приветлив до крайности, мой однокашник не уступал ему. После обмена изощреннейшими любезностями министр сказал наконец:
— Господин прокурор, вы, я полагаю, захотите выслушать впечатления каждого из нас, потому что ни о чем, кроме впечатлений, мы не сможем, я думаю, вам сообщить… Но ведь нас так много, вы сами видите… Позвольте спросить вас, нельзя ли отложить это на завтра, на любой утренний час, какой вам угодно будет назначить…
— Конечно, конечно, — поспешил согласиться Скаламбри.
— Благодарю вас, — сказал министр. Он замер на минуту, сосредоточенно рассматривая физиономию Скаламбри, как рассматривают карту, пытаясь найти на ней много раз слышанное название, знакомую деревню. Потом протяжно вздохнул и в самом конце вздоха бросил: — Как все запутано!
— Я ничего еще не знаю, — осмотрительно ответил Скаламбри. — Кроме того, само собой, что сообщил мне комиссар: личность убитого, факт выстрела, огнестрельное оружие…
— Человека такой безупречной нравственности. А его щепетильность, его принципиальность были…
— Образцовыми, — закончил Скаламбри.
— Поистине образцовыми, — сказал министр, как будто чувствуя опасность, что без этого «поистине» в прилагательном «образцовое» вдруг заиграют грани недоверия и иронии.
— Именно поэтому, — заметил Скаламбри, — дело рискует стать, как вы удачно выразились, запутанным… Как тут не то что найти, а хотя бы вообразить мотивы преступления?
— М-да, вы правы, ни найти, ни вообразить… Но я позволю себе предвосхитить ваш вывод: никаких мотивов и не было.