Шаша Леонардо
Шрифт:
— Именно той болезнью, которую лечат кобальтом или чем-нибудь подобным.
— Я не думал, что все настолько серьезно.
— И даже более: я умираю, — он произнес это так спокойно, что у того, другого, застыли, обернувшись фальшью, слова на губах. Он прошептал лишь «боже мой». И после долгого молчания добавил: — Но лечение…
— Я не нуждаюсь перед смертью в религиозном утешении со стороны науки: оно настолько же предполагает веру, но приносит большие муки. Будь у меня потребность в поддержке, я обратился бы за той, к которой прибегают с более давних пор. Я даже был бы рад ощутить такую потребность, но — увы. — И с легкостью, почти весело: — Сами видите, скучать в этой стране не приходится: теперь вот «дети восемьдесят девятого года».
— Вот именно: «дети восемьдесят девятого года». — Иронично, лукаво.
— Что вы об этом думаете?
— Мне кажется, это нечто беспочвенное, чья-то фантазия. А вам?
— И мне.
— Я рад, что вы того же мнения. Однако, судя по газетам, в вашем ведомстве принимают эту историю всерьез.
— Ну, еще бы, вы хотели, чтобы они упустили такую прекрасную выдумку?
— Вот и мне кажется, все это выдумано сидя за столиком, шутки ради, все рассчитано… Куда податься тем беднягам, тем несчастным простакам, которые после Хрущева, Мао, Фиделя Кастро хотят еще во что-то верить теперь, когда появился Горбачев? Нужно кинуть им лепешку, разогретую лепешку двухсотлетней давности — мягкую, пахнущую юбилейными торжествами, повторными открытиями, переоценкой ценностей, — и непременно с камнем внутри, чтобы они сломали зубы.
С Риети так всегда: они сходились в оценке событий, в их толковании, в определении их подоплек и целей. Говоря по преимуществу рассеянно, намеками, в виде притч и метафор. Как будто в их умах замыкались одинаковые цепи, происходили те же логические процессы. Компьютер недоверия, подозрений, пессимизма. Евреи и сицилийцы — положению их свойственно атавистическое сходство. Оно — в их энергичности. В необходимости защищать себя. В их боли. Один тосканец, живший в XVI веке, отметил, что ум у сицилийцев холодный. Это можно отнести и к евреям. Но теперь и те и другие, хоть и по-разному, встали на путь вражды.
— В первый раз за время нашего знакомства, — произнес Зам, давая понять, что ему хорошо известно об истинной, секретной деятельности доктора Риети, — я хочу задать вам конкретный вопрос: каковы были отношения Сандоса и Ауриспы?
— Они друг друга ненавидели.
— Почему?
— С чего началась их взаимная антипатия, я не знаю, и установить это вообще непросто, так как, слышал я, они знакомы еще по школе. Но я знаю, что, хоть с виду они вроде бы водили дружбу, Ауриспа усердно ставил палки в колеса Сандосу, а тот всячески старался расстроить дела Ауриспы, но добивался меньшего успеха и, не желая с этим мириться, вступил на путь шантажа, но не слишком преуспел и тут. Он лелеял мечту об ордере на арест Ауриспы — пускай бы даже через пару месяцев того освободили за отсутствием улик. Но она так и осталась мечтой.
— А каковы были поводы шантажа?
— Думаю, что наименее ничтожный — взятка, полученная Ауриспой за устройство аферы, которая нанесла ущерб государству — доказательствами чего обладал — или считал, что обладает, — Сандос. Но я не думаю, что он решился бы ее разоблачить: ему бы непременно отплатили, притом той же монетой. Ауриспа мог бояться только, как бы Сандос не сошел с ума, поскольку в здравом рассудке он бы не посмел толкать эту колонну, рискуя на себя обрушить весь храм — храм итальянцев, имеющих в обществе вес… Другие поводы касались частной жизни и устарели минимум на тридцать лет. Женщины, кокаин — кого этим впечатлишь в наши дни?
— А чем они, собственно, занимались?
— Войною, всяческими видами войн. В мире столько их ведется — с помощью оружия, с помощью ядов… И так часто для кого-то это — прибыльное дело!
— Насколько я понял, вы не считаете, что Сандоса убили по воле Ауриспы. Вернее, что угрозы Сандоса, его шантаж могли стать достаточным основанием для его устранения.
— Совершенно верно.
— Стало быть, причина тут иная.
— Вы правильно заговорили о достаточности. Угрозы Сандоса не были достаточным основанием для того, чтобы Ауриспа решил его убрать. Но затем, в связи с иной необходимостью, хладнокровно разработав некий план, вероятно не предполагавший непременного устранения Сандоса, он увидел возможность, как говорится, сразу убить двух зайцев.
— Вы имеете в виду, что жертвой мог бы стать не Сандос, а кто-то другой, скажем так, обладающий теми же качествами, но поскольку Сандос докучал чуть более прочих возможных жертв, выбор пал на него.
— Совершенно верно.
— Так же думаю и я. Послушав Ауриспу, я сразу сказал своему Шефу — который, разумеется, не принял мою дилемму в расчет: вопрос в том, «дети» ли восемьдесят девятого года возникли, чтобы покончить с Сандосом, или же Сандос был ликвидирован для того, чтобы появились «дети восемьдесят девятого года». И я теперь склоняюсь к тому, что, как говорите вы, убиты были сразу два зайца, главный из которых — появление «детей восемьдесят девятого года»… Но каковы мотивы?
— Мотивы? Я сказал бы, стародавнее прорицание и не столь давнее порицание, нам это ясно поневоле… В детстве мы не столько узнавали, сколько чувствовали власть, которую сейчас можно было бы назвать всецело преступной и в то же время, как это ни парадоксально, — здоровой, пребывающей в добром здравии, опять-таки, конечно, исходя из криминальной ее сути и сравнивая с шизофренически расщепленной властью наших дней. Преступный характер тогдашней власти проявлялся прежде всего в том, что она не признавала никаких преступлений, кроме тех, которые творила сама и которые восхвалялись и эстетически приукрашивались… Что и говорить, такому доброму здравию я предпочитаю шизофрению, думаю, и вы тоже. Но учитывать шизофренический характер власти надо, иначе не понять кое-каких ничем иным не объяснимых вещей. Как следует учитывать и глупость, чистое недомыслие — примешавшись, оно может сыграть решающую роль. Существует власть зримая, имеющая имя, исчислимая, но наряду с ней существует и другая, которая исчислению не поддается, названия не имеет, принадлежит анонимам — как бы плавает под водой. Видимая власть ведет с подводной борьбу, особенно когда та дерзко — и, стало быть, не без насилия и крови — выныривает на поверхность, но она в ней, безусловно, нуждается… Не взыщите за незатейливость философии — по поводу власти на большее я не способен.