Шаша Леонардо
Шрифт:
Следователи задают ей иногда вопросы или просто побуждают продолжать. И Катерина не смолкает: с самого начала излагает свою жизнь, добавляет кое-какие подробности, пересказывает более пространно некоторые эпизоды. И естественно, себе противоречит: не по существу событий, не в признании и отрицании своих провинностей, а — вследствие промашек памяти — определяя сроки и очередность фактов, мест и встреч. Что вполне могло бы приключиться с каждым.
Жизнеописание ее ширится и распространяется словно бы концентрически, подобно тому как «тонет груз и словно тонет въяве» [52] , порождая, круги, которые расходятся все шире, пока, коснувшись берега, не исчезнут. Она рассказывает, что начаткам колдовства — лишь тому, что помогло бы привязать к себе мужчину, — обучила ее некая особа из Трино; но подлинной ее наставницей стала Маргерита из Казаль-Монферрато («Была она публичная женщина, красивая, молодая, примерно двадцати одного года»), хотя потом она свела знакомство и с другой, по имени Франческа. И впервые дьявол появляется в ее рассказе будто бы помянутый в момент отчаяния, будто она выбилась из сил или острее ощутила, что ее и в грош не ставят, — дьявол, как бы между прочим — дьявол побери меня! — помянутый и неожиданно с готовностью явившийся. Но по мере продолжения рассказа, повторения каких-то эпизодов, добавления новых дьяволов, дьяволы со своими именами — рожденные, можно сказать, комическим воображением, как в двадцать первой песне «Ада», — повисают, вырастают, возникают из всевозможных мест, во все моменты жизни Катерины, составляют ее сущность, стиль и сладость. Разумеется, она заметила, что судьи очень расположены беседовать о дьяволе и о его любовных подвигах, и потому припоминает все, что только может относиться к дьяволу: ужасы, услышанные ею в детстве, зимними вечерами сидя у огня, истории, рассказанные проповедниками и ее наставниками, сны, восторги доставшихся ей мгновений человеческой любви, прибавляя, вне сомнений, и фантазии, подсказанные знаменитым чужеземным заклинателем, допрашивавшим ее в доме Мельци.
52
Данте Алигьери. Божественная комедия. Рай, песнь 3, 123-й стих.
Среди прочего Катерина снова рассказывает, как Маргерита околдовала графиню Лангоско и как она ее сопровождала в ту ночь, когда Маргерита отправилась натирать графиню той нечистой мазью. Рассказывает обстоятельно, описывая также и того, кто дал Маргерите гнусное задание опутать графиню чарами: «То был красивый господин, высокий, с рыжей бородой, хорош собой, с прекрасными глазами, лет сорока, весь в черном». Но затем, описывая скачку в ночи на вороном коне, извлеченном Маргеритой из пустоты, Катерина объясняет, как оказалась на земле, среди колючек, по-иному: «Проскакав, должно быть, милю, стала чувствовать я, что жжется оный конь, и сказала: «О Иисусе Мария, горячо», и тотчас сгинули и конь, и Маргерита, и очутилась я в гуще колючек, а было часа два уж за полночь». Как тут не подумать, что повод, побудивший ее помянуть Иисуса и Марию, изменяет она инквизиторам в угоду, преподнося им коня, который, будучи исчадием ада и возникнув из адского пламени, должен был во что бы то ни стало жечься, как утюг?
Судьи расхождения не замечают, возможно объясняя его большей искренностью Катерины, уступившей им, их аргументам и тем средствам, которыми они располагают для выяснения истины. Но вскоре Катерина вновь себе противоречит: обнаружив, говорит она, наутро после пресловутой ночи, что находится неподалеку от Мортары, она отправилась туда, оттуда же — в Павию, где провела три месяца у брата, чтобы потом вернуться в Оччимьяно, куда вызвал ее Скуарчафиго, так как одна из дочерей ожгла себе ногу. Поскольку данное противоречие не способствует установлению истины — то есть лжи, — судьи его замечают. Уличенная, она поправилась: поехала не в Оччимьяно, а в Милан. И очевидно: перепутала она порядок в силу непосредственной ассоциации подробности придуманной — про обжигающего коня — с действительной — ожогом дочери.
После этого Катерина взмолилась: «Синьор, измучилась я — оттого, что столько на ногах, от голода, от всех мытарств, так что пускай дадут передохнуть мне и поесть, и тогда скажу я правду вам о том, что знаю».
Просьбу удовлетворяют. Препоручают ее вновь жандармам, и те водворяют ее обратно в карцер.
На следующий день допрос возобновляется, бойкий и плодотворный, с того, на чем был прерван: содружество с Маргеритой, чему она от нее научилась, совместные их деяния. На сей раз Катерина описывает Маргериту подробней: девица двадцати одного года, с красивыми черными глазищами-сливами, полная, брюнетка, одета в желтое, года два как замужем. Однако полная в тогдашнем смысле слова, то есть белокожая, румяная, с пышным, роскошным телом — в общем, не худая, а, точней сказать, цветущая, какие нравились тогда и нравятся теперь — правда, ныне женщинам все меньше дела до того, что думают о них мужчины.
Несмотря на молодость, Маргерита была безукоризненно профессиональной ведьмой (те, кому по вкусу модное сегодня слово «профессионализм», могут применять его и говоря о колдунах былых и нынешних времен). Имя ее искушает нас приняться тут играть в цитаты, ссылки и ассоциации. Но не будем утомлять читателя — в том числе и потому, что может он проделать это сам.
Катерина знала Маргериту до того, как они отправились на виллу графини Лангоско для наведения порчи, от которой спустя годы та не только не оправилась, но, сохраняя в неприкосновенности свою добродетель, находилась, что называется, на волосок от смерти. Почуяли друг друга и свели знакомство Катерина с Маргеритой благодаря излюбленному дьяволом и предопределенному им сродству, поскольку обе они уже были знакомы с черной магией. Однако Маргерита, как уже сказано, достигла абсолютного профессионализма и занималась этим по заказам клиентов, за плату, Катерина же — все еще с любопытством, с изумлением и, в общем, по-любительски.
Приобщил к этому делу Катерину («Наконец-то мы услышим истину!» — подумали, должно быть, судьи) некий Франческо, изгнанный из родных мест за то, что порешил он собственного дядю, посещавшего ночами Катерину в Оччимьяно (и выходит, Скуарчафиго обвинял ее не зря): однажды вечером, в отчаянии от того, что Скуарчафиго угрожал прогнать ее из дому, услышав от Франческо, что тот ее избавит от такой опасности, пусть только скажет, как готова расплатиться, Катерина согласилась на любую плату, подразумевая деньги. Франческо же имел в виду совсем иную цену: придя через неделю, он вынул из чулка листок бумаги, иголку и сказал, что она должна будет продать свою душу дьяволу, тогда не только Скуарчафиго оставит ее в доме, но в конце концов и женится на ней. Катерина не раздумывала: как велел Франческо, уколола до крови палец левой руки, он обмакнул в ее кровь иголку, вывел на бумаге пять букв, передал иголку ей, чтобы она нарисовала круг, и тогда в облике высокого безобразного человека явился дьявол, «но не промолвил мне ни слова и в одно мгновение исчез; не видела я более и оного Франческо и даже слышала, что будто бы он умер». Каковы были пять букв, написанных Франческо, она не помнит, по поводу же круга говорит, что понимала: нарисовав его, она обязана будет предаться дьяволу душой и телом. Телом, «как потом и делала», с тех пор как дьявол начал ей являться «по-привычному» и посулил ей много плотских радостей: «И с той поры я не отказывала никому, кто б у меня ни попросил». Что касается «договоренности» с дьяволом, то признает она, что совершила это лишь однажды, с большой приятностью («Гораздо большую приятность чувствовала я, когда со мной договорился дьявол, чем когда то бывали мужчины»). Рассказ ее о том единственном соитии, не исключено, покажется диковинным, но он почти наверняка навеян россказнями ворожей, а то и просто каким-нибудь руководством для инквизиции. И даже в случае, если картина эта — плод ее воображения, греза или бред, то, несомненно, как и многое, о чем она поведала, — невероятное и отвратительное с нашей точки зрения, а с инквизиторской, конечно же, правдоподобное и приятное — внушена она ей страхом, ужасом и болью.
С некоторых пор образовался — и усугубился в этом веке — пагубный круговорот: старинные небылицы и легенды, чудесные и страшные истории — народные поверья — стали представляться католической Церкви угрозой, элементами некой религии зла, противостоящей не какой иной, как католической религии добра. И представились — были представлены — стародавние эти выдумки как угроза по той очевидной и вечной причине, что всякая тирания испытывает надобность создать для себя оную, дабы на нее указывать как на источник тех несправедливости, нищеты и несчастья, от которых ее подданные страдают по ее же собственной вине. Поверья эти, без сомнения, распространялись — но по мере ускорявшегося нарастания несправедливости, нищеты и несчастья, порождаемых господствующей системой. Что-то вроде: испытав религию добра, несущую нам столько бед, попробуем, не лучше ли религия зла. Это может показаться просто фразой, банальной или грубой, но истины она отнюдь не лишена и отражает происходившее в сознании отдельных людей и небольших сообществ. В самом деле, Катерина Медичи обращается к дьяволу в минуты крайней усталости и отчаяния, когда ей делается невмоготу. Она призывает его забрать ее в свое царство, глумящееся над тем, другим, в которое она верит, но от которого не получает ни знака, ни ответа, ни проблеска благоволения в горестной своей жизни.
Почерпнутые из народных преданий и бреда отдельных лиц, поверья эти учеными служителями церкви аккуратно систематизировались и описывались, затем переходили к проповедникам и — как бы удостоверенные, заверенные — возвращались к народу, распространяясь таким образом еще шире. Прискорбный порочный круг. Сравнивая веру в мазунов с верой в колдовство, Мандзони пишет в XXXII главе: «Цитировали сотни разных авторов, которые по-ученому трактовали или случайно упоминали про яды, чары, зелья, порошки: Чезальпино, Кардано, Гревино, Салио, Парео, Скенкио, Цакиа, наконец, рокового Дельрио, который, если бы слава авторов создавалась на основании соотношения добра и зла, рожденных их творениями, должен был бы считаться одним из самых знаменитых, — того Дельрио, чьи ночные бдения стоили жизни гораздо большему числу людей, чем поход иного конкистадора; того Дельрио, чьи «Магические изыскания» (сжатый очерк всего того, чем бредили в этой области люди вплоть до его времени), сделавшись наиболее авторитетным и неоспоримым источником, более чем столетие служили руководством и могучим вдохновителем к «законным» диким расправам, кошмарном и долго не прекращавшимся». И, выражая лучше нас то, что пытаемся мы выразить, добавляет: «Из вымыслов простого народа люди образованные брали то, что не шло в разрез с их собственными понятиями; из вымыслов людей образованных простой народ брал то, что мог понять и что понимал по-своему; и из всего вместе образовался огромный и запутанный клубок общественного безумия».