Шаша Леонардо
Шрифт:
И капеллана начала точить мысль о том, что с отъездом Абдуллы Мухамеда Бен-Османа все это кончится. Снова перейти на тощее монастырское жалованье, зависеть от случайных доходов теперь представлялось ему горькой участью — было от чего впасть в отчаянье.
Так, от страха утратить блага, к которым он только-только приобщился, Джузеппе Велла, человек по натуре жадный, ближних своих в глубине души презиравший, воспользовался дарованным ему судьбой случаем: решив, что игра стоит свеч, пошел на риск и стал героем великой плутни.
II
12 января 1783 года Абдулла Мухамед Бен-Осман отбыл на родину. Когда фелюга отчалила от берега, посла охватило такое же чувство, какое испытывал его гид и переводчик, — свободы и счастья. При этом надо учесть, что послу было легче — он провел все эти дни как глухонемой; капеллан же совсем извелся: сердце ежеминутно уходило в пятки от страха, как бы хозяин нетерпеливым жестом или явным неудовольствием не показал монсеньору Айрольди и всем остальным, что переводчик у него никудышный.
— Пошел ты, нехристь, к своему дьяволу! — пробормотал дон Джузеппе, наблюдая, как очертания фелюги сливаются с ярко-медной полосой предвечернего горизонта. И вдруг сообразил, что запамятовал — а может, и вовсе не знал, — как посла зовут. Тогда-то в соответствии с ролью, уготованной тому в задуманной афере, дон Джузеппе и окрестил посла Мухамедом Бен-Осман Махджья. Решив сразу проверить, как отреагирует на вымышленное имя монсеньор, Велла воскликнул:
— Славный человек этот Мухамед Бен-Осман Махджья!
— Воистину! — согласился монсеньор Айрольди. — Жаль, что поторопился с отъездом; для работы, которая вам предстоит, советы его были бы бесценны.
— Мы с ним будем переписываться…
— Так-то оно так… Но все-таки, если бы он сам приглядывал, вы бы работали быстрее и увереннее. Будь Сицилия королевством не на словах, а на деле, мы бы уж добились, чтобы послом в Палермо назначили милейшего… как бишь его звать?
— Мухамед Бен-Осман Махджья.
— Вот-вот. Ну ничего, я уверен, вы и без него справитесь… Учтите, я просто сгораю от нетерпения: шутка сказать, многовековая история и культура скоро будут извлечены на свет божий из мрака неведения, станут всеобщим достоянием! И великий, несравненный труд сей будет сопряжен с вашим, дорогой мой, и отчасти с моим скромным именем…
— О, ваше преосвященство, — застеснялся дон Джузеппе.
— Да, да, заслуга будет прежде всего ваша; я всего лишь, как бы это выразиться… импресарио. Кстати говоря, мне известно, в каких условиях вы там, у своей племянницы, ютитесь: место шумное, дом без всяких удобств… Мой секретарь подыскивает более подобающее вам жилье, где вы сможете спокойно трудиться.
— Глубоко вам признателен, ваше преосвященство.
— Не сомневайтесь насчет моего внимания и расположения, моего небескорыстного к вам расположения… Небескорыстного, учтите, небескорыстного! — подчеркнул монсеньор, протягивая дону Джузеппе руку для целования. И, покряхтывая, с трудом взобрался в золоченый портшез. Слуга захлопнул дверцу, монсеньор из-за окошка помахал на прощание рукой, благословил. Дон Джузеппе застыл в поклоне, крепко прижимая к груди иерусалимский крест, словно желая приглушить стук сердца, бурную радость азарта, победы.
Погруженный в свои мысли, он направился через густо населенный квартал Кальса домой; женщины показывали на него пальцами, ребятишки кричали вслед: «Глядите, вон поп идет, который с турком вожжался! Турецкий поп!» Дон Джузеппе за то время, что разгуливал с марокканцем, приобрел популярность. Но он ничего не слышал; рослый, плечистый, со строгим выражением на смуглом челе, с массивным иерусалимским крестом на груди, он шествовал по этому человечьему муравейнику размеренно и величаво, устремив рассеянный взгляд вперед. В голове его происходило нечто, подобное игре в кости: мелькали имена, даты — то из магометанской эры, то из христианской, то из неподвластного времени человечьего муравейника Кальсы… Они сталкивались, образуя цифры, предопределяя судьбы, снова приходили в движение, слепо тычась в прошлое. Фадзелло, Инведжес, Карузо, «Кембриджская летопись» — таковы были компоненты его игры, игральные кости его азарта. «Главное — метод, — твердил он себе, — метод и неусыпное внимание». А все-таки, как выяснится позже, чувства сдержать не смог, и вопреки его воле таинственное крыло сопереживания осенило хладнокровный обман, подлинная человеческая печаль возобладала над прочим.
III
— Вашему преосвященству повезло, — сказал маркиз Джерачи, — вы арабский кодекс обнаружили. Но вот вопрос: как быть ученым, которые завтра пожелают воссоздать историю святой инквизиции в Сицилии?!
— Найдутся, наверное, какие-нибудь документы в других местах, в личных архивах, — отозвался немного озадаченный монсеньор Айрольди.
— Ваше преосвященство сами изволили мне говорить, что это далеко не одно и то же. Сжечь архив священного трибунала — какой огромный, невозместимый урон! Бог знает сколько времени понадобится, чтобы обнаружить разрозненные документы, собрать их воедино… Что до дневников… Тоже мне «летописцы», городят всякую чушь… Вроде нашего маркиза Виллабьянки: до чего ж падок на досужие вымыслы! Воображаю, как будут потешаться над его дневником лет через сто!
— А что прикажете делать, милейший? После драки кулаками не машут. Таков был каприз нашего вице-короля.
— Если даже вы считаете, что это был каприз, значит, правильно его прозвали Штафиркой.
— Ш-ш-ш… — приложил палец к губам монсеньор, дескать, не дай бог, кто-нибудь услышит.
— А мне на него… простите за выражение, ваше преосвященство… и на него самого, и на его присных, и на его соглядатаев. Я привык называть вещи своими именами: то, что вы, ваше преосвященство, именуете капризом, я считаю преступлением. Подумать только: сжечь архивы святой инквизиции! Просто так, за здорово живешь, спалить документы многовековой давности! Три века истории — насмарку! А ведь это — достояние нации, богатство, принадлежащее всем, и нашему сословию в первую очередь…